— Не может быть! — твердо, насколько может быть твердым пьяный человек, отвечал Варшавский. — Водку пьют все, кроме товарища Вершинина. Скажи немедленно, Володька! Я тебе приказываю… как приказчик!
— Fino-me por cerveja[4], — пробормотал я, и после этой замечательной фразы организм сдался под напором алкоголя. Больше я ничего не помню. Надеюсь, ни к кому не лез драться и ругаться, я вообще-то тихий. Наверняка блевал, а обратно в казарму был отбуксирован беднягой Вершининым, перед которым наутро было ужасно стыдно.
Утром было не только стыдно, но и совершенно не хотелось жить. Внутренности горели огнем, вода не помогала, пива не было, на водку я не мог смотреть и даже слышать о ней. Глаза не смотрели, душа сжалась в маленький, дрожащий комочек, голова кружилась со страшной силой. И это все при том, что надо было вставать очень рано, собираться, при этом ничего не забывая, и отправляться на лодку. Вершинину опять пришлось выступать нянькой. Впервые я видел его раздраженным и недовольным.
— Извини, Саша, — прочувственно сказал ему я, пытаясь обнять, но он увернулся. — Больше такого не повторится!
— Да уж точно. На лодке водку жрать не дадут, — проворчал Вершинин. — Чего ты форму одеваешь, дурень! Вот же лежит, приготовлено!
Форму нужно было оставить на базе. Вместо нее выдали тельняшки, теплые кальсоны и какую-то полувоенную заграничную одежду, вроде американскую — толстую ватную кофту с нашлепками на локтях, как у бухгалтера, странные синие штаны как будто из мешковины, с кучей карманов, и ботинки на толстенной подошве. Еще были шапки с резинками, чтобы их ветром не сдуло, длиннополые куртки из прорезиненной ткани, перчатки — но я все это одевать не стал, упаковал в мешок на лямках. Тоже с американским клеймом, кстати.
После этого мы отправились.
Александр Вершинин,
17–25 сентября 1942 года
Проснулся я очень рано — было еще темно. И вроде проспал недолго — часа четыре, не больше, однако чувствовал себя свежим и отдохнувшим.
Укрывшись одеялом до самого носа, я лежал на узкой койке, таращился в узкий темно-серый прямоугольник окна, едва заметный в темноте — и вдруг понял: сегодня никуда лететь не надо. Не придется мерзнуть (на высоте в самолете становится весьма зябко, это я за последние три дня прочувствовал очень хорошо), не придется слушать монотонный, выматывающий душу гул моторов, и не придется пугаться, когда этот гул вдруг сменяется придушенным кашлем, не придется поджимать ноги, постоянно упирающиеся в какой-нибудь на удивление жесткий ящик.
Я потянулся.
Здорово!
За окном, больше напоминающим бойницу, постепенно светлело. Несколько раз рядом с бараком кто-то проходил — то ли часовой, то ли разводящий — и снова устанавливалась тишина, нарушаемая лишь стуком капель по стеклу и жестяному подоконнику. На соседней койке тихо сопел Вейхштейн.
Наконец мне просто надоело валяться.
Одеться и заправить койку было делом трех минут.
Взяв полотенце, коробку зубного порошка и щетку, я вышел из барака.
Над базой неуверенно разгоралось утро.
Пейзаж оказался довольно унылым — цепочка приземистых дощатых и бревенчатых строений, полдесятка сборных металлических ангаров, ажурные скелетики двух наблюдательных вышек, на которых виднелись фигурки часовых и массивные прожектора. В глаза бросалось разве что стоящее на небольшом холмике здание: такое же приземистое, как и прочие, но уже каменное, да еще с толстенькими белыми колоннами. Выделялось здание среди прочих не столько положением, сколько своим цветом — оно было выкрашено светло-розовой краской, и смотрелось довольно экстравагантно. Интересно, что в нем находится?
Серое небо, с которого сеялся мелкий унылый дождик, казалось настолько низким, будто еще минута — и упадет, раздавит, задушит густой ватой облаков. Слева тянулась гряда рыжевато-зеленых сопок, во многих местах покрытых грязно-белыми пятнами — иней.
При взгляде на пятна инея меня мгновенно продрало морозом по спине: я ощутил, что на улице довольно холодно. Поэтому я решил не откладывать водные процедуры, и направился к "ванной комнате" — два вбитых в землю толстых столба поддерживали длинный неглубокий желоб, над которым висело восемь разнокалиберных рукомойников, зачем-то выкрашенных в защитный цвет.
Как оказалось, перемещаться нужно было по деревянным настилам, которых имелось два вида — сколоченные из досок и из кривоватого горбыля. Ходить по первым было значительно удобнее, впрочем, обе разновидности были одинаково грязными. Вся остальная территория представляла собой настоящее грязевое поле, во всех направлениях расчерченное колеями полуторок и трехтонок.
Почистив зубы, я умылся, после чего еще и обтерся ледяной водой до пояса. По телу прокатилась волна жара — хорошо! Когда я растирался полотенцем, ухая и гогоча, сзади вдруг раздался голос:
— Доброе утро, товарищ Вершинин.
Я обернулся. Передо мной стоял Варшавский, тот самый майор, что встречал нас после прилета.
— Доброе утро, товарищ майор.
Видок, наверное, у меня был тот еще — весь в красных пятнах, волосы взъерошенные… А вот Варшавский словно сошел с плаката: выбрит и свеж, подворотничок белоснежный…
Он протянул мне расческу.
— Благодарю.
Причесавшись, я быстро натянул майку, свитер и куртку. Как ни бодрит ледяное купание, шутить со здоровьем не стоит — ветер все же был холодный, хотя и несильный.
— А где ваш товарищ?
— Пока спит.
— Что ж, пусть отдыхает, благо, время еще есть. А вы, выходит, с утра на ногах?
Я пожал плечами — мол, что тут поделаешь.
— Что ж, похвально, — Варшавский улыбнулся. — Я в столовую направляюсь — составите компанию?
— Не откажусь.
В столовой, где мы уже побывали ночью, каждому выдали по солидной порции пшенной каши, по куску ржаного хлеба с ломтем сала, и по стакану еще теплого компота из сухофруктов.
За едой мы с Варшавским практически не говорили.
Когда выходили из столовой, я поскользнулся, до смешного медленно съехал с деревянного "тротуара" и вляпался в рыжую грязь — обоими ногами, выше щиколотки. Хорошо хоть, что обут я был в сапоги, а не в ботинки.
— Кто у нас не бывал, тот грязи не видал, — фыркнул Варшавский, когда я, выбравшись обратно на тротуар, неуклюже счищал грязь с сапог.
— Не стану спорить. Знатная грязь.
— Да, тут почему-то все время так. Никакого спасения нету.
— Почвы слабые, — сказал я. — Деградируют быстро.
Варшавский вопросительно посмотрел на меня.
— Верхний слой легко разрушается, — пояснил я. — На тракторе проедешь — сто лет зарастать будет. В буквальном смысле.
— Не стану спорить, — повторил майор мои же слова.
Он надел фуражку.
— Что ж, мне пора.
— Извините, товарищ майор — а что нам сегодня делать?
— Сегодня отдыхайте. Отсыпайтесь, отъедайтесь… А вот с завтрашнего дня начнется работа.
— Хорошо… Но, я так понимаю, объект режимный?
— Конечно. Ах да, хорошо, что напомнили — вот ваши пропуска, — он протянул мне два квадратика желтого картона с красной диагональной полосой. — Не "вездеход", конечно, однако перемещаться по территории можете свободно. Но я бы попросил не отвлекать людей по пустякам.
— Конечно. А за территорию?
— То есть?
— Ну-у…, — я неопределенно махнул рукой в сторону гор.
— Понятно, — Варшавский усмехнулся. — Профессиональный зуд?
— Вроде того.
— Можно, — подумав, сказал он. — Только у охраны отметьтесь. И далеко не отходите. А то мало ли что… Да, и еще. К бухте пока не ходите, договорились? Всему свое время.
Я кивнул.
Варшавский ушел, а я, выпросив у смешливой поварихи немного хлеба и сала (пришлось пообещать ей, что раздобуду в качестве благодарности какой-нибудь красивый камушек), пошел в барак за геологическим молотком.
Вейхштейн еще спал, так что я оставил его пропуск на прикроватной тумбочке — он-то все про режим знает, авось и без моих подсказок разберется.
Завернул хлеб и сало в тряпицу, сунул в карман, вытянул из мешка молоток, и отправился на прогулку.
На базу я возвращался под вечер.
Небо, как и утром, было все таким же серым, затянутым непроницаемыми тучами, сеющими мелким нудным дождиком. Но настроение у меня было замечательным.
Целый день я бродил среди сопок, рассматривал выходы пород, даже отбил несколько образцов — скорее из интереса, чем по какой бы то ни было научной необходимости. Не забыл найти презент для поварихи — в паре километров от базы обнаружилась рудная кварцевая жила, и там было немало кандидатов в "красивые камушки". Кстати, очень интересный выход, подозрительно смахивает на золотоносную жилу.
Я усмехнулся. Вот здорово было бы, перед тем, как отправляться за алмазами в Анголу, мимоходом открыть месторождение золота!
Впрочем, настроение у меня было хорошим вовсе не из-за удачной прогулки и сделанных находок. Нет — гуляя по ложбинкам, отыскивая в жухлой ржавой траве редкие капли алых перезревших ягод, поднимаясь на округлые, мягких очертаний сопки, дыша воздухом, пахнущим солью и йодом, здесь, в полной первозданной тишине, нарушаемой лишь звуком моих шагов, я вдруг испытал острое, кристально-чистое ощущение полноты жизни. Это не объяснить словами — но в тот момент я понял, что тысячами тончайших нитей связан с этой незнакомой, но прекрасной землей, о которой я до этого момента только в книжках читал. И точно такими же нитями я связан с родной мне Москвой и незнакомой Казанью, со Свердловском и Томском, где остались родители лейтенанта Вейхштейна, и где капитан Лукин с красными от недосыпа глазами встречает и провожает самолеты, а повариха Надежда ссорится с механиком Семеном, с сибирскими городами, где мы делали пересадки… Со всей нашей огромной, бескрайней страной, на самой восточной оконечности которой я сейчас нахожусь.
С моей Родиной.
…Вейхштейн сидел на кровати, завернувшись в одеяло, и клевал носом. Услышав, как хлопнула дверь, он встрепенулся.