Впрочем, в жизни так много лицемеров, что можно сойти с ума, если каждый раз прикидывать, кто искренен, а кто лжет. Иногда мы сходились в разных компаниях, я был горазд на капустники, мой будущий зам Грибин умело пел, дым шел коромыслом. Олег Антонович бражничал сдержанно, видимо, думал о себе и английской королеве.
Играй, пока играется,
Играй себе пока
То Окуджаву-пьяницу,
То Баха-дурака.
Играй! Какая разница?
Зарплата есть пока…
Пусть Гордиевский-кисочка
Нас судит, как Дантон,
Его жена форсистая,
А сам он… миль пардон!
Читает нам нотации
И учит, как нам жить.
Ему бы диссертацию
Вначале защитить!
Последний удар был прямо в сердце, ибо я и солист были кандидатами наук, Гордиевскому я только и твердил, что с его головой можно в мгновение ока защититься в Институте им. Андропова, он, видимо, предпочитал Оксфорд. Гордиевский вел себя безупречно: всегда докладывал о своих передвижениях, не влезал ни в какие интриги, был подчеркнуто вежлив и исполнителен, готов тут же, как вымуштрованный конь, забить своим золотым копытом и рвануться… Это он умел. К тому же еще скромен, как истинный коммунист. Я собирался повысить его по должности – он только руками замахал: «Нет, нет!», предлагал место в партийном бюро (престиж!) – «Нет, нет, Михаил Петрович, достаточно, что я веду семинар для жен дипсостава!» (жены обливались слезами умиления, узнав от него о фрейдизме и сексологии). Да и где это видано, чтобы заместитель-фаворит входил к шефу, не уверенно открыв ногою дверь, а всунув предварительно лысину: «Извините, не помешаю?»
За несколько месяцев до возвращения в стольный град Гордиевский меня совершенно изумил: явился в резидентуру и скорбно заявил, что собрался разводиться, ибо жаждет детей, которым можно будет передать наследство (насчет последнего, каюсь, я не понял, представляя мой скудный капитал, но, наверное, он имел в виду свой счет в лондонском банке). Его тогдашняя жена Елена, наша сотрудница – редкость в учреждении, где в отличие от ЦРУ женщин любят, но на работу берут редко, – мне импонировала, однако аргумент насчет детей звучал искренне и убедительно, хотя я попросил его еще раз подумать и не сжигать мосты с ходу. Откровение Гордиевского меня подкупило: не всякий будет делиться с резидентом своим сокровенным, с риском быть отправленным на родину досрочно, честность любят все. Я написал личное письмо Виктору Грушко об этом печальном событии с предложением оставить Гордиевского в отделе, но не повышать в должности, как я предлагал ранее, – ведь развод, словно грязное пятно, портит чекистскую биографию, если новая избранница не дочка члена ПБ или члена коллегии КГБ.
Удивительно, что английская разведка, на которую с 1974 года трудился Гордиевский, не встала горой против развода, ибо в той ситуации без наличия Мохнатой Руки (возможно, она была у англичан) разведенный агент был обречен на длительное прозябание в самом затхлом углу просторного ПГУ и, уж конечно, отсутствовала даже призрачная перспектива, что его, скандинава со слабым английским языком, направят в Лондон.
В августе 1978 года грянула телеграмма об инфаркте отца, я тут же вылетел в Москву и прямо с аэродрома поехал в главный кагэбэвский госпиталь на Пехотном, где, как старый чекист, он и лежал. Плох был отец, совсем плох, мы недолго поговорили, на следующий день он потерял сознание и уже не приходил в себя, я сидел у кровати, держал его руку, он пожимал мне ее в ответ, прощаясь навсегда. Через час после моего ухода он умер, мне до сих пор кажется, что если бы я не убрал свою руку, все было бы хорошо…
Смерть отца я переживал тяжело: мы прожили вместе почти всю жизнь, мать умерла рано, он не счел возможным жениться, пока я не закончил институт и не встал на самостоятельную стезю. Человек он был добрый, любил и умел мастерить, чувствовал хорошо природу и всегда оживал в лесу, радуясь деревьям и цветам. Великолепно пел, вырезал из коряг чудных человечков, которые все вместе составляли хор, в котором каждый имел свою биографию. В ЧК он попал случайно, к работе относился без пиетета, читал классику, любил музыку, был очень осторожен в высказываниях, ушел на пенсию лишь стукнуло пятьдесят, и меня всеми силами удерживал от перехода из МИДа в КГБ. О деяниях своих отец почти ничего не рассказывал, прорывались лишь скупые штрихи: имел отношение к антоновскому восстанию на Тамбовщине, к делу Рамзина (Промпартия), был на обыске в квартире Троцкого, и жена его кричала: «Кого вы обыскиваете? Вождя революции!», занимался меньшевиками – к счастью, он был «винтиком» и крупного положения не занимал, иначе его, конечно бы, не только посадили, но и расстреляли. Однажды, зайдя к отцу в управление контрразведки в Куйбышеве, я увидел, как по коридору вели арестованного. «Кого сейчас провели?» – спросил я отца. «Один солдат создал в роте антисоветскую организацию. Очень серьезное дело».
Уже после смерти Сталина я не раз изливал на него праведный гнев по поводу карательной организации, отбивался он вяло, утверждал, что никогда не симпатизировал Сталину, идеалы коммунизма тоже, в отличие от меня, не защищал. После отставки он устроился в Комитет стандартов, жил скромно, дачи себе не выстроил, машины не приобрел, – наверное, у всего этого поколения отбили охоту к материальным благам. Мне до сих пор не хватает отца. Каждый год в день его рождения мы с сыном кладем цветы на его могилу. Я чту его память, я люблю его, это был мой отец, воспитавший и любивший меня. И странным, магическим мотивом звенят корявые строчки, которые я писал ему в сорок втором: «Ты там, ты там во мгле ночной, в землянке и в огне, но знаю я, что ты, родной, все думаешь о мне» (простим «о» семилетнему дурачку). Прощались с отцом в известном всем чекистам морге на Пехотном, затем Хованское кладбище, три залпа в воздух, гимн – и все было кончено. Забрав шестнадцатилетнего Сашку, я махнул в Сочи, где у меня было достаточно времени, чтобы подумать и подвести итоги, – смерть близких заставляет собирать камни.
Итак, мне стукнуло уже сорок четыре года, великое дело строительства коммунизма в нашей стране казалось утопией (не теория, нет!), правительство я считал сборищем властолюбцев-маразматиков, не питал иллюзий по отношению к КГБ, выполнявшему, в основном, функции душителя. Правда, разведка в моих глазах выглядела благороднее, я надеялся, что ее выделят из раздутого монстра, однако угнетали показуха и бюрократизм в разведке, когда шла переписка между отделами, находящимися в одном коридоре, словоблудие и подхалимаж, бесконечные согласования и перестраховки – наверное, долгая работа в одном ведомстве неизбежно рождает скепсис. Мое разочарование касалось и информации, которой вертели, как хотели, я ни в грош не ставил активные мероприятия, в основном имевшие резонанс лишь внутри ведомства, хотя сам не без энергии участвовал в этом бурном процессе, я чувствовал себя обыкновенным циником и карьеристом. Я разочаровался в разведке как в форме человеческой деятельности.
Я не уверен в своей правоте, но я прошел в разведке через все круги, я работал честно и на совесть, я вербовал, работал с агентурой, следил, соблазнял нужных (иногда и ненужных) дам, меня самого вербовали. Я встречался и с нелегалами, и вынимал из тайников, я проверял агентов и участвовал в контрнаблюдении. Черт побери, не я один потерял пиетет к разведке: кто не помнит язвительную сатиру бывшего разведчика Грэма Грина в «Нашем человеке в Гаване» или разведчика и контрразведчика Джона Ле Карре в «Портном из Панамы»! Или агента разведки Сомерсета Моэма: «Работа агента секретной службы, в сущности, скучна. Большая часть того, чем он занимается, совершенно не нужна ни ему, ни людям».
Но не только дела политические и служебные терзали меня: я ощущал на себе разлагающее влияние пусть малой, но власти. Любая заграничная колония – это наша страна в миниатюре, и резидент если не царь, то член Политбюро. Уже подчиненные вязали мне веревками коробки перед выездом в Москву, уже водитель привозил мне домой заказы из нашего сельпо, я уже считал это в порядке вещей, я привыкал к тому, что мне почти не возражали, – все это нравилось, но заставляло задумываться. Наконец, я скучал по Москве, по друзьям, по нормальному общению, так существовать было невыносимо, и – который раз! – хотелось начать новую жизнь.
Впрочем, все эти страдания души я наверняка перенес бы, ходил бы пузо вперед и в глазенки начальничьи заглядывал, носом по ветру крутил бы, вынюхивая, какой подстилкой выгоднее лечь! и эполеты генеральские примеривал перед зеркалом, и к гостям на октябрьские праздники выплывал бы в мундире, и радовался бы до слез, и отдал бы в этой счастливой кондиции преспокойно концы, хвост заячий, если бы не Промысел Судьбы, это она, мудрая, все поняла и почувствовала, но тогда только накапливала себя во мне, примеривалась и не спешила подталкивать…
После смерти отца я и начал слезно просить Грушко побыстрее отозвать меня из надоевшей Дании в родные пенаты, сначала он удивился – обычно резиденты сидели по пять-шесть лет и отнюдь не стремились домой, – но потом внял моим аргументам и пообещал через год возвратить меня на родину. Я вылетел в резидентуру и продолжил раскручивать там маховик.
Однажды я познакомился с английским дипломатом Питером Дэвисом, тутже запросил Центр и получил ответ: Питер – опытный волк английской разведки, работавший долго в Западной Германии, а ныне резидент на Данию, Швецию, Норвегию – англичане не отличались американским размахом. Контакты резидентов с резидентами – дело рутинное и приятное, но Питер вцепился в меня, как клещ, тогда я не обратил на это особого внимания, объяснив его интерес неповторимостью собственной личности. Мы особо и не скрывали свою принадлежность к могучим службам, встречались дома семьями (у него был прелестный особнячок в саду с рододендронами), я подарил ему «Былое и думы» на английском, после этого он стал величать меня генералом Дубельтом, а я его полковником Лоуренсом. Однажды мы мирно ленчевали в ресторане у Королевского сада, когда он, указав на занудного вида, красноносого типа, топтавшегося в баре, сказал, что это его шеф, и попросил разрешения пригласить его к столу. Я сразу понял, что это операция, а не случайность. Помня, как меня пытались вербовать, взяв с двух боков в лондонском пабе, я отказался от приятного соседства. Однако, когда мы вышли на улицу, красноносый подошел к нам, ласково улыбаясь, пришлось познакомиться, и тут он протянул в подарок книгу о Тургеневе, купленную якобы по просьбе Питера к моему дню рождения. Явно, что налицо был заговор, вербовочный подход, я раздул ноздри, шумно отказался от подарка, молвив, что «От незнакомцев подарки не принимаю!». Обругал Питера за бесцеремонность, и долго мы кружили по площади, он умолял меня не сердиться, убеждал, что у типа вовсе не красный нос, и вообще он нежный человек и семьянин, а я вспыльчивый чудак, не понимавший английской души. Но душу я понимал и о Питере регулярно отчитывался в Центр, хотя зацепки для его вербовки отсутствовали, он был интересен как профессионал, любопытны были его вопросы и методы моего изучения, особенно он напирал на политические взгляды, я порою подыгрывал ему и мягко подчеркивал свой нонконформизм.