(видимо, прямо с хлопковых плантаций), а с верхней полки немного подванивало от вдрызг пьяного субъекта в кальсонах. Весь состав был переполнен офицерами в кителях с орденами на груди и, как ни смешно, в пижамных штанах, тогда, кстати, пижамы иногда надевали на курортах как крик моды. Конечно, Ральф был шокирован, но невозмутим. Когда узбекская дама начала переодеваться перед сном, как истинный джентльмен, он вышел из купе. В общем, мужественно перенес это столкновение с советской действительностью, с марксистских позиций не сошел и благополучно вернулся в Англию, так и не возлюбив Страну Советов.
Перед поездкой в Лондон меня вызвал шеф английского отдела и сообщил, что столицу осчастливили визитом лорд Бессборо и писатель Норман Коллинз. Мне рекомендовалось познакомиться с высокими гостями как представителю МИДа, закрепить свою дипломатическую «легенду» и по приезде в Лондон использовать этих англичан. Не было сомнений, что аристократы не рискнут притронуться к устрицам в своих клубах без приглашения меня в сотрапезники. Вскоре я официально предстал перед англичанами как третий секретарь второго Европейского отдела МИДа, и мне поручили переводить некоторые беседы в различных культурных учреждениях вроде ВОКСа и Минобразования, дело ответственное, без этого, наверное, англо-советские отношения скрутили бы полярные морозы. С лордом Бессборо возникла проблема: как правильно к нему обращаться, не называть же его «милорд», словно при дворе короля Артура, сняв шляпу и склонив голову? Называть «сэром», словно он – плантатор, а я – дядя Том? Может, «масса Бессборо»? Никогда коммунары не будут рабами, никогда! В панике я выбрал самое, как оказалось, оскорбительное: обратиться к рыцарю Ее Величества как к мистеру Бессборо (говорят же «мистер президент» в Америке!). Позже мне объяснили, что это равносильно именованию генерального секретаря «дядькой» или «бородой». Услышав «мистер», лорд окаменел, скрипнул челюстями, словно Наполеон на Бородино, завидевший конницу Багратиона, – после этого я для него умер, исчез, как сон, как утренний туман.
Норман Коллинз, истинный представитель высоколобой богемы, оказался компанейским человеком и настолько проникся ко мне симпатиями, что прямо из британского посольства послал с курьером свою книгу «Лондон принадлежит мне» с прочувствованной дарственной надписью (название книги очень соответствовало моим настроениям). Впрочем, писателя ждало разочарование: вскоре ему позвонили из экспедиции МИДа и ласково сообщили, что адресат в означенном учреждении не числится, возможно, книгу нужно послать в Министерство культуры? Удивленный писатель тогда позвонил в справочное бюро МИДа, где получил аналогичный ответ. Итак, вся моя легенда третьего секретаря в один миг треснула и запылала ярким пламенем.
«Они только мешают нам, эти идиоты! Чем они вообще занимаются? Их давно нужно разогнать!» – кабинет шефа набух от животворного мата, все возмущались и говорили о предательстве государственных интересов. Шеф полыхал и обзванивал и своих генералов, и деятелей ЦК, разнося вероломное внешнеполитическое ведомство в пух и прах. Затем позвонил прямо в МИД, правда, беседу вел в дипломатических тонах. Дипломаты каялись, но оправдывались, и вполне резонно: в штаты министерства меня официально не ввели, кто в экспедиции, получавшей почту, мог знать, что я – молодой дипломат? – ведь МИД далеко от КГБ[9]. Впрочем, МИД на бой не пошел, МИД боялся КГБ, как огня, зная, что здравые аргументы в советской внутренней кухне никакой роли не играют. Но что делать? Неужели загубить на корню старшего лейтенанта – надежду лондонской резидентуры? В кабинет были немедленно призваны лучшие головы отдела, и на свет появился спектакль а-ля встреча Остапа Бендера и Шуры Балаганова, двух детей лейтенанта Шмидта, в кабинете председателя исполкома («Вася! Родной братик! Узнаешь брата Колю?»). На следующее утро я уже фланировал по величественным коридорам, ожидая прибытия злосчастной пары на очередные переговоры.
Джентльмены уже засели у шефа «второй Европы», меня тут же забросили в кабинет на том же этаже, – ощущения спринтера на стартовой черте, застывшего в ожидании выстрела спортивного пистолета. «Вышли!» – прошипел наконец перепуганный голос по телефону, и я вылетел к лифтам, сжав для убедительности в руках папку с тиснением «На подпись» (явно на подпись тов. Громыко А. А.). Сцена воссоединения была настолько трогательной, что взбудоражила всех сотрудников, толпившихся на площадке: «Ба! Кого я вижу! Какими судьбами? Какая встреча!» – я чуть не падал в объятия потрясенных от счастья джентльменов, впрочем, объятия честнее отнести к области воображения. – «Очень рад вас видеть! – спокойно заметил Коллинз (лорд смотрел на меня, как солдат на вошь). – «Я как раз послал вам… книгу». – «Да, да, – перебил я его, изнемогая от благодарности, – да, да! Спасибо! Мне уже передали! Огромное спасибо! А ведь сначала, представьте себе! решили, что я тут не работаю». И я, как конь, заржал, поливая презрением и мидовский бюрократизм, и неосведомленность справочного бюро, и неразбериху в экспедиции, и прочие безобразия, вызвавшие роковую ошибку. Сцена у фонтана удалась на славу (так казалось простаку), распрощались мы мило, доволен я был беспредельно, шеф тут же доложил наверх, как мы ловко исправили преступные промахи вечно беспечного МИДа, правда, в Англии любимцем джентльменов я почему-то не стал, хотя однажды любезный Коллинз пригласил меня в свой коттедж на обед. Как я ни старался покорить его своей любовью к культуре, в литературные друзья он меня не взял, творений мне своих не посвятил и по диккенсовским местам не водил. Милорда же я как-то встретил на ежегодной конференции консерваторов, он был сдержанно вежлив, подняв бровь, выслушал мое сообщение о результатах скачек в Дерби (тогда мне казалось, что разговор о лошадях – это must в английском свете), и мы, поклявшись увидеться в ближайшее время, нежно расстались навеки…Но вот уже 1961 год, еще не списанный дореволюционный мягкий вагон, купе с рукомойником, отделанным бронзой, и мы с женою, молодые и красивые, среди коробок и тюков, набитых кастрюлями, бельем и прочими бытовыми предметами (очень не хотелось тратить драгоценные фунты из зарплаты меньше, чем у английского дворника, но в наших глазах равной кладу капитана Флинта). Хук-Ван-Холланд, паром через Ла-Манш на Харич, тогда скромненький порт, да и наш паром мало напоминал приличествовавший событию фрегат под парусами. Я надвинул шляпу на глаза а-ля капитан Немо (еще бы черный плащ и бинокль – тут уже ни у кого не осталось бы сомнения, что прибыла важная птица). Берег приближался, грудь распирала гордость от возложенной на меня шпионской миссии, охватывало предвкушение опасного труда – так, наверное, чувствовала себя великая шпионка-танцовщица Мата Хари в своем парижском салоне перед тем, как прыгнуть в кровать к французским офицерам. Правда, снедало и беспокойство, но не столько из-за боязни безжалостных капканов контрразведки МИ-5, сколько из-за смогов, которым посылал в свое время проклятия Карамзин: «Я не хотел бы провести жизнь мою в Англии для климата сырого, мрачного, печального». Подобного климата я так и не ощутил, но тогда страшился грязных туманов, – ведь мы ожидали ребенка и не хотели, чтобы малыш глотал проклятую сажу[10]. Однажды смог все же навалился на город, закутал его в такое грязно-молочное облако, что замерли автомобили, лишь некоторые смельчаки ползли, словно черепахи, с включенными фарами, и даже по улицам приходилось идти медленно и осторожно, вытянув руку вперед, как слепому, оставшемуся без поводыря.
И вот посольство на «улице миллионеров», в Кенсингтоне, с обеих сторон – чугунные ворота, вход охраняли верзилы в черных цилиндрах, по совместительству агентура МИ-5, каждый въезд и выезд, вход и выход отражаются в эфире, который мы слушаем в резидентуре и делаем выводы.
Высочайшей волей резидента мне было повелено штурмовать бастион истеблишмента – консервативную партию Англии, партию тех самых упрямых, твердолобых тори, основанную преумнейшим Бенджаменом Дизраэли, который был не только искусным политиком, но и жизнелюбом, прижившим пятерых детей от жены своего приятеля, лорда Купера. Вот они, сытые буржуа, твердящие о морали, не зря их клеймил Ильич: «Везде и всюду они лицемерны, но едва ли где доходит лицемерие до таких размеров и до такой утонченности, как в Англии».
Своей миссией я был польщен, ведь гораздо сложнее работать не в тех кругах, которые еще держали в святых Маркса или, по крайней мере, основателя социал-демократии ревизиониста Бернштейна, и не бежали от советских дипломатов, как черт от ладана, а там, где закаленные, убежденные слуги золотого мешка. Значит, начальство меня ценило, если нацелило на цитадель, именно мне суждено было стать хитроумным змием-разрушителем, который вползет в набитую секретами нору и разворотит все консервативные ульи. Не лейбористскую партию мне поручили, – кому нужны эти работяги? – не продажные тред-юнионы, а тех, кто засел в Форин Офисе и самых горячих министерствах…
Мне виделся подтянутый молодой человек в безукоризненном, сугубо английском костюме в полоску, с тщательно подобранным галстуком (нравились галстуки выпускников аристократической школы в Итоне – темный фон, перечерченный ярко-голубыми полосами, страсть к полосам не покидает меня и по сей день), молодой человек, небрежно беседовавший на балу в Букингемском дворце с английским министром обороны. Министр крутился, как уж на сковороде, увиливая от прямых ответов, и сам думал: «Боже мой, неужели у русских есть такие умные ребята? С ним ухо нужно держать востро! Да он, пожалуй, осведомлен о состоянии нашей обороны лучше, чем я. И как молод! как элегантен!»
Но до Букингемского было еще далеко – для начала нас с женой поселили в сыроватом полуподвале дома на Эрлс-Террас (Кенсингтон), окнами выходившем на по-хорошему русскую помойку: так складывался обычный путь эволюции новоприбывших – от низшего к высшему, – большинство дипломатов жили скученно в коммуналках (посольство в те годы не оплачивало квартиры, а нам они были не по карману) и улучшали свои жилищные условия по мере отбытия своих коллег в родные пенаты. В этой трущобе мы счастливо провели первые полтора года вместе с родившимся сыном, и совсем не чувствовали себя в положении пауперов. Жизнь на родине была беднее, главное, беднее кислородом, а тут бушевали свободные спикеры в Гайд-парке, в галерее Тейт выставлялись запрещенные у нас Ларионов и Гончарова (я уж не говорю о Френсисе Бэконе и Генри Муре), газеты и телевидение шокировали своими суждениями о Стране Советов, – и сладки были эти запретные плоды.