Варианты Морозова — страница 17 из 67

— Эх, Сергей Максимович! — сказал Рымкевич. — Не ты первый охотник, не ты последний. Думаешь, не помню, какие у тебя геологические условия? Сегодня давит, завтра жмет, а послезавтра заваливает. В газетах про тебя не напечатают. Разве что раскритикуют да предложат снять с работы… Оставь свои фантазии.

Зимин опустил голову. Не хотелось глядеть на Рымкевича. Нужно было уйти. Поганый старикашка даже слушать не пожелал! Так что дерзай, Зимин, сопи в носовые завертки, жди, когда придет в трест новый человек. На Зимина нашло чугунное равнодушие, каким у русского чиновного человека часто завершается встреча с начальством.

— Пойду, — сказал он.

— Обиделся? — воскликнул Рымкевич. — Ах ты боже мой… Ну что с тобой делать?

Сквозь игривую фальшь его тона слышалось смущение.

— Пора остепениться… Сколько я тебя знаю? Лет двенадцать… Нет, даже пятнадцать. Ого, пятнадцать! Понял? Пятнадцать лет! А ты все еще… Сергей Максимович, я тебя всегда поддержу, ты же знаешь. Много крови из-за тебя мне перепортили. Ведь тебя давно можно было определить куда-нибудь замом или в этом роде, а я не даю.

— Ну и дайте! — Зимин сверкнул глазами и настроился бежать прочь.

А Рымкевичу действительно было его жалко. Такое чувство родилось, наверное, оттого, что снова вспомнилась история Петра Григорьевича Морозова.

— Есть такие люди, которым никак нельзя идти впереди других, — вдруг произнес Рымкевич. — И себя и людей погубят. А ты тоже из этой окаянной породы!

Нет, не то он хотел сказать. Хотел предупредить беду, а не знал какую. Зимин стоял перед столом, и его лицо стало, точно у слабоумного, недоверчивое, злое и щемяще изумленное. Рымкевич махнул рукой: сгинь…


Перед войной семья Григория Петровича вернулась в Старобельск, но без Петра. Он работал радистом при угольном комбинате, уже учился заочно в радиоинституте, и его будущее зависело только от него самого. В нем была капля легкой оптимистической крови его покойного деда, могила которого к тому времени уже исчезла вместе с монастырем на берегу реки Айдар.

Петр беспечально простился с родными. Живые пространства радиоэфира, слышимые им с ранних лет отрочества, как будто внушили ему ощущение его особой предназначенности. Голоса невидимой земли: музыка, сводки о добытом угле, о полевых работах, слабая пульсация дальних станций — это прошло сквозь его сердце, рано отстранив Петра от людей. Он был идеальным технарем, если такое слово применимо к малообразованному талантливому юноше.

Впоследствии жизнь наставит ему синяков и шишек и научит замечать, чем живут остальные. А пока у него прекрасная пора. Он верит в себя. Его руки изъедены соляной кислотой и покрыты беловатыми ожогами от паяльника. По вечерам он создает из ламп, конденсаторов, катушек и сопротивлений, из этих холодных предметов — говорящее существо.

Константин представлял отца — высокого, худого, широкоплечего парня в синем кителе: вот он идет ночью по безлюдной улице, над поселком светит луна, блестят окна маленьких домов и фарфоровые чашечки на столбах, где-то поют девушки, пахнет дымком летней кухни, и, наверное, отцу становится без причины грустно; это сладкая молодая грусть — предощущение счастья, но все-таки он одинок. Иногда его потянет к гуляющим молодым шахтерам, и он пьет с ними самогон, потом все идут к девушкам. В нем просыпается нрав деда. Однажды отца и гуляющую с ним девушку, которой он рассказывает что-нибудь о радио, встречают в темном переулке несколько человек. Он не теряется, спокойно предупреждает: «Буду стрелять». Он встряхивает полупустым спичечным коробком, раздается сухой щелчок, как будто крутанули барабан револьвера. И отца оставляют в покое. Девушка прижимается к его руке, и он чувствует ее сильную грудь… Должно быть, он был любим, рядом с ним шла удача. Константину всегда так казалось, когда он смотрел на довоенную фотокарточку. На ней был смеющийся парень в простой одежде, со значком отличника социалистического соревнования. Этот человек вовремя родился. Он знал, как нужно жить, и то, что он делал, было ему интересно. Петр сидит в центре группы молодых людей, а перед ними на столе лежит какой-то закрытый железный ящик, который, по-видимому, является главным героем фотоснимка. У людей серьезные насупленные лица, отразившие скованность перед аппаратом. Они есть и как будто их даже нет, — только один Петр Морозов, или, как, возможно, его уже тогда стали величать, Петр Григорьевич. Он смеется. Через секунду он встанет, повернется спиной к фотографу и займется своими легкими талантливыми делами. Он еще не мужчина, а юноша, почти мальчик в ясном солнечном утре. Те, с насупленными бровями, знают жизнь гораздо больше.

Отец навсегда остался неприспособленным к будничным конфликтам и в первое же мгновение стремился спрятаться от них в любой интересной работе. Ему не приходило в голову, что он совершает предательство по отношению к своей семье.

Сначала Константин предполагал, что в неудачно сложившейся жизни отца виновата война; ему было стыдно думать по-другому, он уходил от правды почти бессознательно. Однако в действительности причина была иной. Как случается с людьми его типа, Петр Морозов, доверившись своему дару, ко многому относился безответственно. Война-то задела его лишь косвенно. У него была броня, и он эвакуировался в Казахстан, в Карагандинский угольный бассейн, где работал механиком и потом начальником участка. Он просто отклонился от избранного пути, и эта жертва была настолько ничтожна по сравнению с увиденным после освобождения Донбасса, когда стали расчищать шахтные стволы, забитые человеческими трупами, что Петр Григорьевич никогда не говорил о ней. Он остался живым. Попади он на фронт, едва ли ему выпал бы шанс уцелеть. Это он с ужасом постиг, пройдя через тяжелую тоску эвакуации и вернувшись домой.

Ни в Караганде, ни здесь у Петра Григорьевича не было ничего крепко привязывающего его к жизни. Кроме работы, — так думал Константин. Из главных сил, природно действующих на человека: любви, страха смерти, чувства голода и потребности в высокой оценке ближних, — как предполагал Константин, на отца в ту пору действовала лишь потребность в уважении людей, ибо прежние романтические ориентиры были теперь утрачены им. Война жестко указала ему на единственно возможный для него, обыденный путь. Это был путь миллионов людей, живших на войне и около войны для своей основной задачи.

И внешне Петр Григорьевич был таким, каким были миллионы этих людей. Он оказался сильным и самоотверженным солдатом восстановления. К нему можно было отнести слова грамоты более чем двадцатилетней давности: «Неустрашимому бойцу Авангарда Пролетарской армии частей Особого Назначения».

Константину недавно случилось столкнуться лоб в лоб с шахтной аварией, и тогда образ затопленной, обрушенной шахты с мертвыми машинами и несгибаемыми людьми встал перед ним, и он на миг превратился в Петра Григорьевича Морозова.

Тяжело и в то же время просто — быть мужественным, когда ты солдат. Может быть, многое в судьбе Петра Григорьевича сошлось бы иначе, если бы ему встретилась женщина, подобная его матери Александре Павловне. Но он выбрал совсем другую.

Мать Константина была дочерью ответственного работника, главного инженера угольного комбината Виталия Ивановича Шестакова, действенного твердого человека, преждевременно изношенного работой и застарелым страхом. Причину страха Константин узнал много лет спустя после смерти деда. Шестаков был сыном горного инженера, закончил гимназию и зимой девятнадцатого года был принудительно мобилизован в деникинскую добровольческую армию в чине прапорщика. Где он воевал и что при этом испытывал — теперь не узнать. Шел ли он с белыми частями в Киев, или прорывался к Царицыну на соединение с Колчаком, или двигался на Москву? Где бы ни был, но потом оказался в Новороссийске, откуда с простреленной шеей уплыл на переполненном пароходе в болгарский порт Варну. Из Варны Шестаков вернулся в Россию пешком. Сейчас уже невозможно представить, как Шестаков прошел этот путь. И так ли это было: в офицерской шинели со споротыми погонами, без документов, в грязных бинтах он шел, не боясь ни ареста, ни смерти? Константин не застал на белом свете деда по материнской линии и редко о нем думал. Из рассказов матери следовало, что Виталий Иванович скрыл свое белогвардейское прошлое, закончил Днепропетровский горный институт, где обрел несколько друзей, один из которых стал министром угольной промышленности страны, и потом работал на шахтах, часто переезжая с места на место. По-видимому, его угнетали страх и раскаяние. Чем выше он поднимался по службе, тем тяжелее ему было. И эта тяжесть легла на его дочь Полину. Из-за переездов она много раз попадала в новые детские компании, где оказывалась в жалкой роли гадкого утенка и, едва пробившись с последней ступеньки жестокой детской иерархии на предпоследнюю, была вынуждена снова менять школу и город. В результате у Полины не было ни друзей, ни родины, той маленькой родной территории, которую некогда именовали землей отцов. Она выросла красивой и опустошенной, как прямой колос с выжженными суховеем зернами. Напрасно было надеяться, что она способна защитить семью от невзгод.

Виталий Иванович вскоре после замужества дочери умер в Москве от рака легких, не дожив пяти месяцев до рождения внука Константина, которому он оставил туманную и печальную легенду о своей судьбе.

Константин унаследовал от него седловидный нос с горбинкой и тяжеловатые веки. Прожив почти тридцать лет, внук ни разу не почувствовал потребности представить себя на месте Виталия Ивановича, то есть даже не представить, а оживить собою прошлое, вообразив себя на его месте, как он это делал, думая об отце и о деде по морозовской линии. Дед Шестаков ему не давался.

Наверное, Константин был первым в роду, попытавшимся определить свое место в долгой семейной цепи рождений, работ и смертей. Морозовский род был молодым: его традиции только-только сложились, и раньше ни у кого не было желания осмыслить прошлое, потому что прошлое еще не созрело, было только настоящее и будущее. И лишь в Константине Морозове несколько десятков лет неосознанной истории стали выкристаллизовываться в закономерность.