весь вечер. «Ерундой, ты не поймешь, — ответил Константин. — Буду сидеть и думать».
Людмила вроде поняла и, помолчав в трубку, засмеялась: «А замуж за тебя все равно не пойду!» Порой на нее налетал кураж, она подчеркивала свое свободное положение и гордилась своей современностью. Впрочем, о женитьбе Морозов никогда не заикался, а Людмила иногда задирала его — была у нее подобная шутка. Рано или поздно они должны были расстаться, и Морозову было тягостно об этом думать, потому что он знал, что он с самого начала поступал с ней неблагородно. Насчет благородства или неблагородства Морозов судил по каким-то отвлеченным нормам, а современная жизнь несла в себе совсем иные, которым он и следовал.
Людмила была университетской подругой Веры, собственно, даже не подругой, так как душевной близости между ними не могло быть из-за разности характеров и взглядов; а была между ними близость людей одного круга, та, которая позволяет и не принимая человека всерьез, внешне поддерживать с ним очень дружеские отношения.
Людмила была крупная, длинноногая блондинка, на нее оглядывались мужчины, и ей это приходилось по душе. Если ей кто-нибудь нравился, то она дурманила этому человеку голову, прибегая к самым обыкновенным женским уловкам: улыбалась, вздыхала, невзначай касалась его руки — словом, оригинальности в ней было мало, но при всем при том, не будучи красавицей, она слыла неотразимой и, не обладая особенными способностями, считалась поразительно глубокой.
Надо добавить, что подруги таковой ее не считали и относились к ней снисходительно, не понимая, что можно найти в этой слишком крупной фигуре, в широкоскулом лице с пористой суховатой кожей, в широко поставленных неярких серых глазах. Но подруги Людмилы, и Вера среди них первая, увлекались своими фонемами, морфемами и прочими премудростями чужестранного языка, состязались друг с другом в интеллекте, а их представления о любви не шли дальше поцелуев и разговоров о новом фильме.
Намного раньше своих подруг Людмила ощутила себя женщиной. Непостижимым образом они чувствовали, как она отличается от них, что, если она захочет, их юноши-кавалеры сойдут с ума от любви к ней.
Когда Морозов ждал Веру после лекций возле университетского корпуса № 5, он искал ее взглядом в каждой девичьей фигуре, показывавшейся на голом широком крыльце, и, не находя, начинал ждать снова, но с появлением Людмилы он не отводил от нее глаз. Как она шла!
Потом, через несколько лет, когда эта женщина стала ему близкой, он понял, каким чудом он обладает. Выше любви ничего для нее не существовало. Людмила знала, что в ней заключена какая-то загадка. Морозов влюбленно спрашивал ее: «Почему ты такая?» — она принимала это за игру. Но затем стыдливо (ее стыдливость была неожиданна) сказала однажды, что у Тютчева есть необыкновенное стихотворение, и сразу прочитала его:
Люблю глаза твои, мой друг,
С игрой их пламенно-чудесной,
Когда их приподымешь вдруг
И, словно молнией небесной,
Окинешь бегло целый круг…
Но есть сильней очарованья:
Глаза, потупленные ниц
В минуты страстного лобзанья,
И сквозь опущенных ресниц
Угрюмый, тусклый огнь желанья.
Прочитав, беззащитно посмотрела на Морозова, словно выдав ему большую тайну, боялась осуждения.
И на самом деле, она завидовала сдержанным, спокойным своим подружкам. А они, должно быть, завидовали Людмиле.
Все это было в первой половине шестидесятых годов и как быстро прошло! И нет уже ни той странной девичьей группы, разъехались и вышли замуж строгие любительницы Блейка и Китса, и уже некому осуждать Людмилу — грустно знать, что юность миновала…
Прошлым летом Морозов последний раз поехал в лагерь подводных исследований на Черное море, и там был у него роман с восемнадцатилетней студенткой из университета, она тоже учила английский, читала Китса; и много вспомнилось Морозову в той веселой девочке, любившей ранним утром прыгать со скакалкой на берегу, когда все делали традиционную гимнастику. Она жила в лагере всего неделю, Морозов успел влюбиться и охладеть. Студентка говорила, что сейчас в мире происходит сексуальная революция и что она революционерка. И она почему-то стала скучна Морозову… Морозов понял, как были прекрасны целомудренные (мучительно-чопорные, как ему прежде казалось) его отношения с Верой.
Но так мы устроены, что часто делаем то, что не считаем нужным, и не живем так, как хотели бы жить; вернувшись домой, Морозов сошелся с Людмилой.
Он обрел некий суррогат воспоминаний, раскаяния и сожаления, которым легко заполнилась пустота в его душе. К осени стало ясно, что долголетние надежды на легализацию подводных исследований окончательно развеяны. «Ихтиандр» раскололся на группировки. Один за другим последовали отказы из Киева, Москвы и Симферополя, в которых говорилось, что «ученый совет такого-то НИИ считает в настоящее время нецелесообразным формировать новую лабораторию на базе любительского клуба подводных исследований». Это было непостижимо. За «Ихтиандром» стояла слава первых в стране акванавтов, три подводных дома, построенные на энтузиазме, несколько экспериментов, выполненных по просьбе академических институтов, которые теперь отказались его принять всерьез… И вместе с тем это было закономерно: исследование океана стало государственной задачей, ушли под воду специальные лаборатории «Черномор», а пора любительского энтузиазма закончилась.
Для Морозова связь с Людмилой означала то же самое: пора энтузиазма закончилась. Надо было жениться, заводить детей и устраивать свою жизнь, как это делают все люди, видя в этом свое главное назначение. Но Морозову хотелось жить по-другому…
В тот вечер ему не удалось остаться в одиночестве. Позвонил корреспондент местной газеты Дятлов, всегда много писавший об «Ихтиандре», и попросил приехать в редакцию.
— Нет, не могу, — сказал Морозов. — Я больше не занимаюсь подводными делами, а кроме этого, тебя ничто не интересует.
— Мое дело не касается «Ихтиандра». Приезжай!
— Давай по телефону. У меня ужасное настроение. Боюсь, что из меня ты ничего не вытянешь…
— По телефону нельзя, — сказал корреспондент.
— Тогда как хочешь. Пока, — Морозов опустил трубку.
Он не отошел от телефона, потому что звонок должен был непременно повториться. Через полминуты Морозов действительно снова разговаривал с Дятловым.
— У тебя женщина?
— Да, — ответил Морозов. — Самая прекрасная на свете, тебе такая не снилась.
— Хорошо, — вздохнул Дятлов. — Я понял. Пока…
Морозова не интересовало, чего добивался от него корреспондент. Дятлов цеплялся за крохотные шансы сохранить клуб, но клуб был ему безразличен. Он был просто ловким газетным репортером, а «Ихтиандр» пробил ему путь в московские газеты и журналы, сделал автором киносценария и сулил, пожалуй, еще немало профессиональных успехов, если бы развивался дальше.
Морозов выдвинул ящик письменного стола, вытащил фотографическую карточку Веры и стал смотреть.
Ему всегда казалось, что Вера находится где-то рядом и что они еще непременно встретятся. Когда он находил в газете или журнале строку со своей фамилией, он вспоминал Веру. Он ждал, что она вернется, но с каждым годом ее образ растворялся в теплом сером свете, словно отодвигался в какие-то сумерки.
На фотографическом снимке Вере было восемнадцать лет. Она стояла на берегу Айдара.
Морозов вгляделся в ее лицо, в темные и белые пятна общего рисунка, за которыми угадывались живые черты юной гордой девушки. У нее был высокий лоб и припухлые скулы — верные признаки давнего смешения славянской и татарской крови; ясные веселые глаза и приподнятые летящие брови говорили о сильной и таинственной натуре… Наверное, на реке был ветер, растрепал волосы, облил сарафаном ноги и маленькую грудь, и поэтому снимок дышал каким-то очарованием свежести.
Сегодняшняя Вера с ее озабоченным женским выражением была другим человеком. Морозову стало горько, и он медленно разорвал фотографию пополам и, ощутив в тот же миг раскаяние, бросил на стол обе половинки снимка и встал из-за стола.
Он не хотел подчиняться воспоминаниям. Все еще было живым, гораздо живее его нынешнего существования. «Да-да! Живее!» — воскликнул про себя Морозов, словно с кем-то спорил. А с кем он мог спорить?
…В эту же минуту Костя шел вместе с Верой по песчанистой и зеленой улице Гаршина. Здесь стояли старые дома красного кирпича. Дворы скрывались за заборами и высокими зарослями черной смородины, выбивавшейся сквозь просветы в штакетнике. Вдоль улицы прорыли траншею для газовой магистрали. Возле домов лежали просмоленные железные трубы.
Прежде эта улица называлась Богучарской и давным-давно здесь жил русский писатель Всеволод Гаршин.
— Знаешь, почему Богучарская? — спрашивал Костя Веру. — Богу — чару. Поняла?
Он улыбался. Он знал Старобельск с раннего детства, а Вера проводила в городке первое лето. И, еще не подозревая о связях прошлого с будущим, еще ничего не зная о себе, Костя делился с Верой чужой жизнью, которую он видел, слышал и случайно знал. Больше ему нечем было делиться.
— Богу — чару? — переспрашивала Вера. — Значит, очаровывать бога?
— Очаровывать бога? — говорил Костя. — Нет! Подносить богу чару, вот что… А ее мог подносить лишь тот, у кого чистая совесть. Теперь поняла?
Ему было радостно и объяснять, и глядеть на нее, в ее доверчивые ясные глаза, и слушать ее голос, и видеть, что ей с ним интересно.
Они искали дом писателя и не знали, для чего его ищут. Они договорились встретиться после обеда, когда жара начнет спадать, а без причины им встречаться было еще неудобно, вот и решили пойти на улицу Гаршина. То, что было им известно о писателе, соответствовало их состоянию смутных счастливых надежд. Гаршин был свободен и прекрасен. Костя и Вера быстро сделали из него идола, некоего тайного кумира, который объединял их. Они придумали свою легенду: жил в уездном Старобельске — уехал искать счастья в Петербург — учился в Горном институте — началась война с Турцией за освобождение болгарского народа, и ушел добровольцем на войну — написал несколько рассказов, Тургенев назвал его «надеждой русской литературы» — заболел тоской и покончил с собой.