— Мам, который час? — И Костя кинулся в дом.
Отец и дед уже сидели за столом. В большой чугунной сковороде дымились парком поджаренные вареники с творогом. В миске лежали разрезанные огурцы, крупная редиска и зеленый лук. На блюдце поблескивали светло-коричневой корочкой ломтики сала. В двух стеклянных пол-литровых банках были сметана и жидкий майский мед, в котором светлели крошки воска. Ужин состоял из того, что осталось от обеда и из постоянных запасов, приобретаемых на базаре раз в три дня.
— Как дела, сынок? — улыбнулся отец.
— Хорошо, — сказал Костя.
Больше ему нечего было сказать отцу. Он не забыл недавней пощечины и отцовского приказа приходить домой не позднее одиннадцати часов ночи. Отец не желал видеть в нем разумного взрослого человека. И Костя не разговаривал с ним, не отвечал на его заискивающие вопросы.
Костя взял с подоконника газету, подошел к столу и хмуро оглядел тарелки и миски. Прижимая к груди развернутую газету и поддерживая ее снизу, он стал набирать хлеб, сало, лук, редис, огурцы. Дед и отец молчали, и он торопился успеть до прихода женщин.
Дед был маленький, щуплый, заросший, как обычно, густой белой щетиной, под ногтями у него была черная земля, широкий нос пророс сизоватыми нитями жилок. Но все же его вид не наводил на мысль о стариковской немощи. Этому что-то сильно мешало. Тут дело было в остром выражении светло-серых глаз и твердых складках рта. Это был мужчина, а не старик.
Дед недовольно глядел на внука, разорявшего по неизвестной прихоти накрытый стол, и если не пресекал безобразия, то лишь потому, что рядом сидел отец Кости.
Петр же Григорьевич, который, по соображению деда, должен был держать своего сына на коротком поводе, ничего не замечал. Ему удобнее и спокойнее было, если он не обращал внимания на окружающие события.
Он был высокий, широкий в кости, сильный, но бабьего, слабого характера человек. Он даже лицом походил на свою мать, но не унаследовал ни ее терпеливости, ни жалости к людям. От деда Григория ему досталась вспыльчивость, гордыня, своеволие. Дед Григорий жалел его, понимая, что не в натуре сына было выносить будничные невзгоды шахты и что гибель людей, в которой сын не был виноват, послужила только сигналом к бегству, а совсем не причиной. Дед понимал горное дело как военную службу, но его сын Петр туда не годился, был слишком мечтательный и любил раздумье. Ежели он был бы на войне, его бы убили очень скоро.
…Но если в сыне дед разбирался, то во внуке видел только дикий упрямый нрав, нелепо смешанный с девичьей мягкостью. Из Константина могло выйти что угодно.
Послышались тяжелые шаркающие шаги бабушки. Она поднялась на крыльцо. Звякнул железный стержень рукомойника, полилась в таз вода.
Однако прежде бабушки в комнату вошла мать и сразу заметила нарушение порядка.
— Костя, почему ты стоишь? — удивилась она. — Ты помыл руки? Зачем ты это набрал?
Ее голос выдавал застарелое беспокойство, обращенное, по-видимому, к Петру Григорьевичу, но муж молчал, и она воскликнула:
— Константин, сейчас же садись!
В минуты раздражения мать всегда называла его полным именем, подчеркивая накаленность события.
— Мам, меня ждет товарищ, — сказал Костя. — Я и так опаздываю.
— Кто этот товарищ? — спросила мать. — Тебя целыми днями нету дома, отцу ты безразличен… — Она бросила в мужа первый камень и замолчала, ожидая результата.
Петр Григорьевич поглядел на вошедшую бабушку и улыбнулся:
— Мама, без тебя у нас цыганский табор…
— Ба, меня ждет товарищ. Он голодный, — Костя подошел к бабушке, она должна была его понять.
— Позови его к нам, — сказала она.
— Позови, — повторил отец. — Хотя бы за ужином будешь дома.
— Наконец-то подал голос! — заметила мать.
— Он далеко. Мы договорились, что я пойду к нему, — сказал Костя бабушке. Ему не хотелось обращаться к отцу.
— Долго же мы собираемся, — проворчал дед. — Кто хочет есть, пусть садится, а кто не хочет — не упрашиваем…
— Я пойду, — шепнул Костя бабушке. — Я не могу его позвать.
— Ну иди, Костик.
— Куда ты, Константин?! — воскликнула мать. — Садись ужинать! Через пять минут ступай на все четыре стороны… — Она повернулась к отцу: — Не понимаю, что происходит в этом доме? Кто глава семьи?
— Перестань, — сухо сказал отец.
— Ты хочешь, чтобы я махнула на сына рукой, как ты? — раздраженно спросила она. — Думаешь, твоя пощечина не ранила меня? Нет, так жить невозможно! Бедный Костя, бедный мой мальчик! — Мать со слезами на глазах обняла Костю и опустила голову ему на плечо. — Сломают тебе жизнь этим переездом, чувствую — сломают… Господи, что же делать!
Она была маленького роста, тогда еще совсем молодая, тридцати пяти лет от роду. Наверно, она, говоря о сыне, сетовала и на свою судьбу, нелепо распорядившуюся жить в Старобельске, к чему мать не была готова. Она не любила родителей мужа. Свекор был злой старик, а свекровь казалась насквозь фальшивой со своими ласковыми словечками и желаниями всем сделать добро. Привыкшая к самостоятельной жизни, к своей квартире, к своим подругам, таким же, как и она, женам горных инженеров, мать оказалась в чужом доме, где ее ждало глухое будущее. Переезд вырвал ее из привычного круга. В Старобельске она ничего не могла, не умела и не хотела. Здесь можно было умирать, но не жить. Здесь все было отвратительно, и прежде всего был отвратителен ее безвольный муж, пишущий никчемные рассказы, чтобы не замечать, что делается вокруг, не замечать ее страха, растерянности бабки и молчаливого презрения сына. Она не могла смириться с тем, что для нее уже все кончено. И она была постоянно раздражена, слезлива, неприятна, как всякий бестолково суетящийся человек.
Обняв Костю, она не думала, что делает это для того, чтобы оторвать его от бабушки, а между тем обнимала сына именно для этого. Но что ей оставалось?
— Ну, мама, — укоризненно сказал Костя. — Никто мою жизнь не сломает. Я не маленький.
Он отстранился от нее. Он не мог понять, чего от него хотят, и чувствовал лишь одну несвободу, на которую его обрекали родители своим жалким состоянием. Они порывались его жалеть, потом поучали, потом ссорились друг с другом; он был для них вещью в каком-то неподвижном мире мертвых вещей.
«Надо скорее бежать к Вере», — промелькнуло у Кости.
— Иди сюда! — строго сказал ему отец. — Мать дело говорит: сперва поужинай.
— Меня ждет товарищ, — угрюмо произнес Костя.
— Ты попроси папу, — сказала бабушка. — Попроси, Костик. Он тебя отпустит.
Она подсказывала ему выход, и отец с надеждой улыбнулся, глядя на сына своими виноватыми глазами.
Костя молчал.
— Попроси, Костик, — повторила бабушка.
Возможность примирения уже витала в комнате, и все смотрели на Костю, объединенные наконец-то одним желанием.
Прерывисто жужжала севшая на липучку муха.
Костя медленно подошел к столу, сел и опустил на колени газетный сверток. «Крокодил!» — подумал он об отце.
Семья ужинала в молчании, лишь слышался стук вилок и гневное жевание деда.
«Она уже ушла, — сказал себе Костя. — Завтра она уезжает».
— Спасибо, я уже наелся, — тихо произнес он.
Мать вздохнула, выразительно поглядела на Петра Григорьевича и покачала головой.
— Ну иди, — поспешно сказала бабушка.
— Постой, — вымолвил отец.
— Ничего, иди-иди, — улыбнулась бабушка. — Я здесь главная.
— У Константина есть родители! — заметила мать.
Однако Костя не слышал остального разговора, он вылетел из комнаты.
Он испытывал унижение и тоску. Он жаждал освободиться от всех. От родителей, Старобельска, своей беспомощности.
Он мчался навстречу своей прекрасной несвободе по имени Вера, невысокой, сероглазой, в льняном платье с малиновой вышивкой на груди. Бежал, переходил на шаг, снова бежал, и по песчаной пыли, устилающей улицу, летела длинная легкая тень.
…В дверь позвонили, Морозов открыл не спрашивая, увидел Людмилу.
— К нам едет ревизор! — засмеялась она безмятежно, целуя его в щеку. — Сейчас поедем за город… Прекрасное общество, оригинальные люди, незачем тебе киснуть, связи, пора выходить в люди, где твой светлый костюм, не смотри на меня букой, не люблю, когда так смотришь…
Она захлопнула дверь и, не переставая говорить, повернула Морозова, подтолкнула его в спину и привела в комнату к платяному шкафу.
— Прими душ, уже успел? Умойся и причешись, внизу машина, ты какой-то сонный, я без тебя отказалась ехать, а тебе, я вижу, это безразлично, странный мужчина, на работе нормально?
Людмила выхватила из шкафа плечики с костюмом и кинула на спинку стула.
— Я никуда не поеду, — сказал Морозов.
— Бесстыдник, он не поедет! Это твой золотой шанс после «Ихтиандра», — она расстегивала на нем рубаху, и от нее исходило что-то волнующее.
Морозов хотел оттолкнуть Людмилу, но она поймала его руку, расстегнула манжету и взялась за вторую.
— Все равно поедешь без меня, — сказал он. — Не будешь же меня силком тащить.
— И потащу! — ответила она. — Не сомневайся.
— Я не… — начал Морозов.
— Не поедешь? Уже слышала. Скажи что-нибудь новое. Брюки наденешь самостоятельно?.. О, это что за фотка? — Людмила заметила на столе разорванную фотографию, сложила половинки. — А, Верочка!.. Между прочим, она может быть на той даче.
— На какой даче?
— Той, куда мы собирались, бесстыдник окаянный! — Она оставила фотографию и, не обнаружив беспокойства и ревности, снова принялась подгонять своего милого: — Скорее, ждут, она приехала, у нее мать заболела.
— У кого заболела?
— У Верочки, у кого же еще, я встретила Сережу Литвина, она лежит у них в клинике с опухолью, говорят, доброкачественная.
Морозов внимательно смотрел на нее.
Вера в льняном платье с малиновой вышивкой на груди.
На Людмиле такое же простое льняное платье с красной вышивкой на груди, и Морозов внимательно глядел на нее, не понимая, п