очему маленькая разница в оттенках цвета угнетает его.
— Сказать, о чем ты думаешь? — спросила Людмила.
— Почему ты надела это платье?
— Платье как платье, лен в моде. Ну сказать, о чем ты думаешь?
— Скажи…
Она, конечно, не могла знать, во что тогда была одета Вера, но совпадение было нехорошее. Если оно и могло что-либо символизировать, то лишь то, что прошло много времени от прежнего до нынешнего Морозова.
— Ты думаешь, зачем к тебе привязалась одна особа, как от нее избавиться, верно? — Людмила погладила его по щеке своей длинной узкой ладонью, сладко пахнущей французским мылом «Люкс», и легко шлепнула по его щеке. — У, бука Морозов! Я так и знала, что ты не поедешь!
— Не то настроение, Мила, — сказал Константин. — Не обижайся.
— Какие глупости! — легко вымолвила она. — Погоди, я сейчас тебя быстренько просвещу, чтобы ты раз и навсегда понял, что есть современная жизнь. Я сейчас…
И Людмила вышла в коридор. Послышался щелчок замка ее сумочки. Она вернулась с книгой, завернутой в потертую белую бумагу, и вынула из нее листок.
— Главные мысли я перевела для тебя. Почитаешь, когда уйду. Поляк — умница, а название придумал скучнейшее. «Психопатология неврозов», как? Но зато какие чудесные мысли… Почитаешь!
Она положила листок на разорванную фотографию Веры.
— Не обижайся, — повторил Морозов.
— Если бы я на тебя обижалась, — вымолвила она и, не закончив фразы, пошла к выходу. — Я просто знала, что тебе сейчас очень весело. Ну, чао аморе.
В ее голосе смешались серьезность и шутовство, и нельзя было разобрать, что у нее на уме. Неяркие глаза смотрели как будто и насмешливо, и печально.
Людмила ушла, а Морозов остался. Ему хотелось ее вернуть.
— Кретин! — вдруг тихо сказал он. — Слабохарактерный кретин!
VII
На одной из шахт области при проходке вертикального ствола шахтостроители вскрыли водоносный пласт, и ствол затопило. Они попытались обойтись своими силами, но безуспешно. Позвали горноспасателей — те не смогли работать под водой. И тогда какой-то инженер из шахтостроительного управления вспомнил, что читал в областной газете статьи об «Ихтиандре». Позвонили в редакцию, и Дятлов обещал связаться с клубом и помочь.
Он отложил в сторону дела из архива горноспасательного отряда, которыми хотел заняться вечером.
«Слава богу!» — сказал себе Дятлов, обдумывая неожиданно возникшую ситуацию. Своим быстрым практическим умом он угадывал, что в случае удачи «Ихтиандр» получит поддержку городских руководителей, и, может быть, именно эти спасательные работы сохранят клуб.
Дятлов, как всякий газетчик, хотел видеть в результате своих статей реально происходящие перемены, однако это желание сейчас мешало ему вспомнить прежнюю жизнь «Ихтиандра». Если бы он вспомнил, то удивился, почему в сухопутном городе клуб подводных исследований мог обеспечить свое существование, почему удалось добыть компрессор, медицинское оборудование, передвижную электростанцию, телевизионную установку, акваланги, чугунные чушки балласта и еще множество другого оборудования. Ведь паевых взносов подводников не хватило бы и на двадцатую часть всего этого! В том-то и дело, что город помогал «Ихтиандру». Металлургический завод, медицинский институт, горноспасательные части, шахты были невидимыми пайщиками этого самодеятельного предприятия. И если бы Дятлов связал историю «Ихтиандра» с ожидаемыми последствиями спасательных работ в затопленном стволе, он должен был дойти до грустного вывода, что большей поддержки уже нельзя получить.
Однако подобное умозаключение лишило бы Дятлова нравственной силы участвовать в «Ихтиандре», и тогда надо было бы признаться: «Все мои действия становятся бессмысленными». А он был упрям. Никто не мог отнять его «Ихтиандра».
Было восемь часов вечера. Он позвонил Морозову. Тот был занят какой-то ерундой, и это вызвало у Дятлова досаду. Он подумал, что ему, не дай бог, еще придется уговаривать, а раньше простой звонок из редакции вызывал в клубе энтузиазм; раньше они были лучше, моложе и смелее… Они, как и Дятлов, были горожанами во втором поколении, с крепкой житейской хваткой, которая свела всех их вместе. Но Дятлов чувствовал по себе, что сейчас, после рубежа тридцатилетия, многие бросят подводные исследования. Почти все женились и завели детей. А жены с детьми были сильнее юного честолюбия. Он вспомнил о своей жене, беременной вторым ребенком и решившейся на аборт, вспомнил, как полуторагодовалая дочь Ленка охватывает его колени и лепечет: «Па-паа! Па-паа», трогательно протягивая слово во всю длину своего короткого дыхания, и ему захотелось домой. Он выйдет из редакции через десять минут, успеет выкупать Ленку и посмотреть по телевизору программу «Время». Жена часто скучала. Он приходил поздно. Наверное, она ревновала. Год назад, когда Ленка была грудной, к жене пришла бывшая любовница Дятлова, попросила какую-то книгу, вроде бы забытую ею, и наговорила небылиц. Эта любовница, Надежда, высокая длинноволосая блондинка, была красивее жены Дятлова, и обе, по-видимому, поняли это. Надежда могла наговорить чего угодно. Это было в ее духе. Когда она узнала, что Дятлов решил жениться на другой, она от злости сожгла все его документы, которые нашла в письменном столе, — диплом Ростовского университета — заочное отделение факультета журналистики, — паспорт и партийный билет. Дятлов потом натерпелся стыда. После визита Надежды семейная жизнь расстроилась, а теперь жена не хотела рожать. Дятлов уговаривал ее, доводил до слез, но она не уступала. Конечно, здесь дело было не в Надежде и не в тяжести первых недель беременности. Жена стала замечать пятачок дятловской проплешинки, его домашнюю лень, воскресный небритый подбородок и еще много мелких подробностей, которые прежде ею не замечались. И он и она не думали о том, что остыли друг к другу. Их ночи были счастливы и горячи. Но иногда казалось, что их связывает только ребенок. Тогда Дятлова тянуло пойти куда-нибудь с женой, в кино или к знакомым, он говорил об этом, и она с улыбкой смотрела на него. Однако они никуда не ходили, так как не с кем было оставить дочь.
Он родился последним, шестым, ребенком у сорокапятилетней женщины, которая не знала ничего, кроме своих детей. Его не должно было быть на свете — слишком поздно постучался он в двери этого мира, в тот дом, чьи хозяева едва ли могли его услышать. Но мать сохранила своего шестого ребенка, «поскребыша», как дразнили его потом соседские дети. Она его любила сильнее, чем старших сыновей. В ее любви заключалось раскаяние за чуть было не совершенный аборт и печаль скорой разлуки. Дятлов рано стал сиротой. Старшие братья изо всех сил рвались из шахтерской упряжки, плохо завещанной отцом. Отец не желал, чтобы они повторяли его, но, не сумев научить, что делать, передал детям свое упорство переселенца и жизнестойкость подземного рабочего. Старшие братья исчезали из поселка, передавая Дятлова младшим. В ту пору он и затосковал по матери и полюбил ее образ, ощутив ее как человека.
Братья достигли своего — один стал военным, второй — юристом, остальные — инженерами, и он виделся с ними редко, не испытывая к ним родственной привязанности.
Дятлов вырос и потом жил независимо, свободно и разбросанно, не заботясь ни об одной живой душе. Он был защищен от ударов жизни, ибо ему не за кого было страшиться, а он сам был здоров и всегда мог прокормить себя.
После рождения дочери он перестал быть свободным. Весной этого года, когда Ленка уже устойчиво ходила, жена отдала ее в ясли, чтобы снять с себя крепость монотонного существования. Восемь дней Ленку отводили в ясли и оставляли ее в слезах, а на девятый день она заболела. Температура была выше сорока градусов, вызвали «неотложку». Врачиха посоветовала сделать клизму из жидкого анальгина и, не сказав больше ничего определенного, уехала. Ее спокойствие, будничная поспешность действовали успокаивающе. Ночью девочка спала тихо. Утром она тоже спала, лицо было темно-розовое, горячее. Ее не стали будить, и она не просыпалась до полудня. К врачам почему-то боялись обращаться. Надежда и тревога как будто слились в одно суеверное чувство. В редакции пятидесятилетняя машинистка Раиса Федоровна угадала диагноз: «Это воспаление легких. Они в яслях всегда простужаются». Он стал убеждать ее, что Ленка ходит в хорошие ясли, но, может быть убедив ее, не убедил себя и тотчас позвонил Павловичу. Тот привез детского врача. В течение часа Ленку забрали в больницу, одну, без матери, и унесли за стеклянные двери, а Дятлов с женой оказались в беспомощной тоске. Они уже потеряли дочь: больница словно показала им простую модель того, как все может произойти. И Дятлов ощутил в душе открытую рану на том месте, которое с начальных юных лет всегда было закрыто. Через месяц девочка вернулась из больницы: когда ее опустили на пол, она шагнула, качнулась и упала. Потом она засмеялась, бедная, исколотая, исхудавшая Ленка, разучившаяся ходить; Дятлов смеялся вместе с ней.
Больше она не ходила в ясли. К лету жена снова стала говорить о яслях, но Дятлов воспротивился.
Вообще-то он любил жену сильнее, чем она его, и поэтому уступал чаще. Она воевала с действительностью, считая диким жить только ради исполнения материнских и супружеских обязанностей. Она была в его глазах революционеркой — инженер по образованию, журналист по профессии, интеллигентка по происхождению и спортсменка по натуре. (Она когда-то занималась спортивной гимнастикой.)
Жена превосходила Дятлова тем, что неопределенно называют современностью.
После Нового года она решила отдать Ленку в детский сад, на пятидневку. Она была решительнее мужа, а ему было трудно с ней сладить…
Наверное, точно так жили и знакомые Дятлова по клубу. Деталей он не знал, но знал, что в прошлогоднюю экспедицию поехали далеко не все, — значит, удержали семьи. А нынешним летом экспедиции не было. Что-то не вполне установившееся изменяло людей.
«Ничего! — сказал себе Дятлов. — Зато будет другая экспедиция!» Он позвонил на станцию «скорой помощи» и попросил врача Павловича.