— Павлович на выезде, — ответили ему. — Что передать?
Дятлов не стал объяснять. Он подумал, что ошибся, начав с Морозова. Надо было сразу найти Павловича: «Ихтиандр» был его детищем, и даже то, что потом Павловича сместили с председательского места, не могло заставить его бросить клуб. Это был властный, горячий и отчаянный человек. Он превосходил всех подводников честолюбием, физической смелостью, силой натуры. В его присутствии отодвигались на второй план остальные руководители клуба, среди которых были люди умнее и тоньше его. Становился незаметным мягкосердечный интеллигентный Ипполитов, умолкал и без того немногословный жестковатый Бут, замыкался толковый и яснореалистичный Морозов. Павлович, вначале объединивший всех, царствовал, однако, недолго. Потом, когда дело углубилось в инженерию и науку, они его свергли. Он был сильнее и энергичнее, а они были образованнее, и практичнее. Его время ушло, как всегда рано или поздно уходит время первопроходцев. Такие люди не засиживаются на одном месте, их что-то томит и влечет неизвестно куда, неизвестно к каким приключениям и миражам. А чудес больше не будет. «Ихтиандр» был последним, случайным окном в плотном расписании общественной жизни. И не трудно было понять, что Павлович, переболевший мотоциклетной ездой, парашютными прыжками, простым плаванием, с аквалангом и неожиданно ставший первым акванавтом, прикован к «Ихтиандру» крепче тех, кто сменил его. Он должен был вырвать из рук Дятлова организацию спасательных работ в затопленной шахте.
Снова наступал час Павловича.
Он попробовал читать донесения горноспасателей.
В комнате уже становилось темновато. Дятлов не включил свет, просто отстранил папки. Что ему было до них!
Впервые его слова могли привести в ход настоящее дело и настоящих людей. До сих пор дятловские информации, репортажи и статьи были работой бойкого, ловкого газетчика, хладнокровно описывающего разные события.
Добросовестный, средних способностей журналист, он восполнял недостаток фантазии буквальной точностью описаний, но ему было скучно. Он любил футбол и начинал как спортивный репортер, давал после матча свои пятьдесят строк в номер, а на следующий день — полный отчет. Он вел футбольные телерепортажи, быстро постигнув технику этого дела: следовало хорошо запомнить фамилии игроков и как можно чаще говорить, какая идет минута игры. Однако футболом он перестал заниматься, став заведующим отделом информации. Он писал обо всем, но ничто его сильно не привлекало. Уйти от заведования было непозволительно, — к тому времени Дятлов женился. Надо было обеспечивать высокий заработок, гнаться за гонораром, покупать в дом, ходить в гости к сослуживцам и принимать гостей у себя, — эти условия, как будто никем не навязываемые, были неизбежностью. Повторяющиеся из месяца в месяц, из года в год, они превращали Дятлова в механизм.
Неожиданно его встряхнул «Ихтиандр».
Они были ненормальными, и поэтому Дятлов написал про них первую информашку, в которой почти все глаголы стояли в будущем времени. Он увидел горку черепков песчаного цвета, лежавших на столе рядом с фотографиями. Ему сказали, что это осколки древнегреческих амфор, найденные на дне Черного моря. На изогнутых черепках остались темные разветвленные отпечатки, похожие на рентгенограмму.
Ему рассказали и о подводных экспедициях Кусто, о затонувших кораблях, античных статуях, о подводной охоте… И он их понял. Они бежали от скуки. Но он не поверил, что они построят подводный дом и будут заниматься научными исследованиями. Дятлов написал об этом, не веря ни одной минуты, что это когда-нибудь случится.
Через год Павлович прожил в подводном доме трое суток. Информация ТАСС вызвала у Дятлова одновременно и радость и тоску. Ему казалось, что, если бы он поверил им раньше, его бы взяли с собой.
Спустя месяц подводники разыскали Дятлова и попросили написать статью. И он стал писать об «Ихтиандре». Только он. Постоянная тема сделала Дятлову имя в небольшом влиятельном кругу городской интеллигенции. Чем больше печаталось об «Ихтиандре» в столичных газетах и журналах, тем радушнее в городе относились к подводникам. Клуб повышал престиж области, как хорошая футбольная команда. А Дятлов раздувал ветер славы, распахивал двери приемных и ощущал морозно-волшебный вкус успеха. Все его хвалили, кроме подводников. Странно, но они не видели в своей популярности большого толку. Он знал, что они мечтают о научных изданиях. Что ж, это было понятно: они надеялись.
А что Дятлову? Разве он был виноват в настороженности, а то и в безразличии научных институтов? Он писал тем ясным языком, который был понятен миллионам людей, писал о штормах и штиле, о красках заката и цвете подводного мира, о завтраках, о подробностях жизни, писал об организации экспериментов, о компрессоре «пятой категории годности», списанном в утиль и отремонтированном мрачноватым виртуозом Бутом, и так далее и тому подобное, что было в силах провинциального газетчика, но что специалисту, наверное, казалось банальным борзописанием.
Подводники оставили Дятлова за пределами своей дружбы. Он все равно тянулся к ним, как прежде — к спорту, потому что он ощущал себя рядом с ними человеком в полном порядке. То есть здоров, занимается хорошим делом и нужен.
Возможно, на него влияла душа этого громадного промышленного города, выросшего за несколько десятилетий, словно гигантское дерево с короткими корнями. Здесь оставалось много незримо грубого от первого поколения горожан, даже еще не горожан, а посельщиков, пришедших на край земли Войска Донского, чтобы остаться шахтерами и металлургами. Здесь изначально занимались опасным для жизни, вырабатывая привычку к беде. Здесь тосковали о потерянной родине, пили, с удовольствием пели простую песню: «А молодого коногона несут с пробитой головой».
Но все это передалось другим, не заросло могильной травой. Жизнь по-прежнему измерялась шахтерскими упряжками, ее вольные часы летели быстро, как увольнительная, и цена этих ненасытно коротких часов была высокая.
Город вырос быстрее, чем изменились люди. И хотя наука, медицина, просвещение, торговля брали своих служащих из молодого поколения горожан, они брали в основном начальных интеллигентов, сильный, предприимчивый и деловой народ, воспитанный на примере шахтерской упряжки.
А Дятлов в юности работал проходчиком. Может быть, поэтому ему еще труднее было ощущать свою пустую ношу.
Нынешней зимой у него появилась надежда получить настоящее дело. В январе Ипполитов и Морозов ездили в Ленинград на конференцию, куда их пригласили коллеги-профессионалы, уже обогнавшие «Ихтиандр». Они поехали отвоевывать крупицу признания, а вернулись ошалевшими. Там-то и зашел разговор, чтобы клуб перебрался в Севастополь и стал научной лабораторией.
Дятлов помнил, как Ипполитов пришел в редакцию, красноносый, холодный, в шапке с опущенными ушами, и смеялся, благодарил, а Дятлов, не понимая, за что его благодарят, кисло смотрел на ипполитовскую шапку с обрезанными завязочками и думал, зачем они обрезаны. И тогда Ипполитов сказал, что в Ленинграде директор издательства ему предложил написать историю «Ихтиандра», сказал как о мелочи, как будто специально для Дятлова. Мол, хочешь — берись, а нет — забудь.
Юрий Ипполитов был редкий человек. Он рос маменькиным сынком, умницей и слабаком. У него был врожденный порок митрального клапана. Болезнь развила его самолюбие и дала тихие часы досуга вместо веселых игр на воздухе. Ипполитов вырос высоким, широкоплечим и плоскогрудым. Школу закончил с золотой медалью, институт — с отличием, в двадцать восемь лет защитил кандидатскую диссертацию. Фамилия Ипполитова стояла десятой в ряду инженеров, выдвинутых на соискание Ленинской премии за разработку нового угольного комбайна. Однако премию получили первые восемь человек.
Но дело, конечно, было не в наградах и званиях. Газетчику ли Дятлову удивляться послужным спискам? Он знал и героев, и популярных спортсменов, и влиятельных чиновников — многих, кто был важнее Ипполитова. Только Ипполитов, в отличие от них, не лукавил. Он сохранил застенчивость и мягкость, свойственную болезненному юноше, и его манера держать себя вызывала при первом же знакомстве мысль о слабой натуре. К тому же Ипполитов не любил споров. Но он внутренне был настолько сильным и тактичным, что, видя несовершенство окружающей жизни, жил по-своему, никого не укоряя. Лишь однажды, до этого предложения писать книгу, Дятлов столкнулся в упор с ипполитовскими взглядами: осенью по традиции редакция направляла в Курскую область грузовик за картошкой, и Дятлов предложил нескольким подводникам заказать для них по два мешка картошки. Павлович и Бут тут же принесли деньги. Морозов спросил о цене, потом сослался на то, что он холостяк, и отмахнулся. А Ипполитов ответил, что ему ничего не надо, что он привык, как все, покупать в магазинах. Дятлов почувствовал высокомерие и гордыню, которые его унизили, хотя Ипполитов не произнес ни одного осуждающего слова. При встрече Ипполитов поблагодарил, виновато улыбнувшись и, видимо, испытывая неловкость, и попросил, чтобы Дятлов на него не обижался — он никогда не пользуется подобными вещами.
Этот случай можно было бы не запоминать, отнести на счет ипполитовского самолюбия и на том кончить. Однако он связывался с тем, что Ипполитов отдавал денег в клуб больше всех, у него случались публикации в научных журналах по теме горная автоматика, и его заработок, как кандидата технических наук, превышал заработки остальных. К тому же Ипполитов занимал должность заведующего лабораторией в НИИ, мог готовить докторскую диссертацию. И не готовил. «Ихтиандр» был дороже. На его месте кто-то другой, например Павлович, не удержался бы от саморекламы… В общем, Ипполитов был хорошим человеком, — лучшего определения Дятлов не придумал.
И вот после ленинградской конференции Дятлов взялся за историю «Ихтиандра». Он уже видел книгу, слышал изумительный запах клея и краски, ощущал холодноватую ледериновую обложку с тиснеными буквами своей фамилии. Его книга… Когда он умрет, она останется. И люди будут читать, мысленно произносить его имя, а кто-нибудь, может быть, захочет узнать, кто был автор?