Ипполитов собрался и нырнул.
После него пошел Павлович.
— Там все в порядке, — вернувшись, сказал он. — Все хорошо, можно наживлять болты.
Но было хорошо не потому, что работа заканчивалась, дело было не в болтах, а в том, что ему улыбались Морозов, Ипполитов, Бут, медсестра и проходчики. И еще потому, что они были рады видеть его, и сверху падал серенький свет, и пахло сыростью и железом, и полотенце докрасна растирало грудь…
Они еще много раз уходили под воду. Отшвыривала от фланца бьющая из скважины струя, болели руки, ускользали гайки, — но это тоже было хорошо.
Морозов спросил: «Было страшно?», и они признались: да, было. Только один Павлович сказал: «Не было». И они поверили ему.
— Этот день как рождение ребенка, — добавил Ипполитов.
Пока они вот так беседовали, проходчики светили лампами на воду.
— Кажись, тихо, — сказал один.
— Уровень не повышается, — недоверчиво вымолвил другой.
Подводникам тоже захотелось посмотреть вниз. Они наклонились над бортом и молча, с надеждой, в полной тишине следили за медленным плаванием какой-то белой щепки в спокойном колодце. Притока воды больше не было.
— Ну что, мужики? — воскликнул Павлович. — Стоит жить, а?!
В ответ проходчики дали сигнал подъема. Бадья вздрогнула, на мгновение кинулась вниз и рывком ушла вверх.
Все кончилось. Работа, риск, случайная попытка возродить клуб — все кончилось. Можно было ремонтировать «Запорожец» и ехать к Вере. Морозов предполагал, что Кулешов уже наладил обед и, не исключено, — оркестр. Константину не хотелось сразу уезжать. Что-то саднило в груди.
На земле, когда они поднялись, серые утренние тучи давно были развеяны ветром, небо стало таким чистым и величественным, как над морем. Ветер не утих. Сдергивало с разъезженной дороги белесую пыль.
Соскучившийся Дятлов кинулся обнимать Морозова, Павловича, Ипполитова и Бута. Он спрашивал, просительно улыбался, кивал головой и не слушал, как ни странно, совсем не слушал, а лишь переводил взгляд с одного лица на другое. У него в руках был расчехленный фотоаппарат, и Павлович сказал:
— Не упускай момент!
Четверо стали в шеренгу, положили перед собой на землю акваланг и, скинув свои шахтерские каски, о чем просил Дятлов, подняли их вверх, улыбаясь хорошими открытыми улыбками. Фотоаппарат щелкнул.
По дороге широким шагом шел Кулешов, а за ним — человек двадцать или двадцать пять управленческого персонала. Кулешов был нацелен своим быстрым размеренным шагом пройти далекий путь. Свита не обгоняла его, а ликующим клином неслась за ним.
Из-за здания вытекла черно-золотая лавина. В ней гремели литавры, били барабаны, пели фанфары, кларнеты, трубы и четыре геликона. Впереди лавины, тоже в черном, с золотым тамбурином, маршировал сухонький седой старичок. Он размахивал своей золоченой палкой с кистями, и глаза его прижмуривались после удара литавр.
Снова щелкнул фотоаппарат, оставив на пленке маленький кадр: четыре улыбающихся человека, белая деревянная дверь, кусок шифера на крыше, эстакада копра, небо.
Этот щелк затвора, счастливое и надутое гордостью лицо Дятлова заслонили черно-золотую громкую лавину, стремительного Кулешова и ликующих управленцев.
Дятлов вытащил блокнот.
Что ему было ответить? Спустилась бадья, ныряли во тьму, поставили заглушку. Что я испытывал? Страх. Как? Неужели? Ну да, страх. Читателю это не интересно. Правда, это было только в самом начале, даже не страх, а инстинкт самосохранения. А шахтерская взаимовыручка? Да, конечно, желание помочь! Именно так! Наш клуб «Ихтиандр»… Это ты сам напишешь? Хорошо, пусть будет по-твоему. Про «Ихтиандр» можешь написать сам.
Нет, никто не сказал о том, что же произошло сегодня, какой день они прожили. Потому что нельзя было передать бешеный бег сердца, одиночество и холод, гаснувшую волю и то чудо самоотверженности, случившееся позже.
— Об акцентах мы договоримся дома, — важно сказал Дятлов.
Он знал свою роль и имел право на праздник. Дятлов привез сюда подводников, Дятлов! Он брал в блокнот материал, втискивал туда кубометры, тонны, дыхание, холод, план, риск, товарищество и что-то еще живое, неосязаемое, то, что всегда его мучило своей недостижимостью и что он не мог использовать в своих заметках. Он создавал свою постройку, которую следовало установить на надлежащее место. Истина заключалась именно в этом. Истина, которую надо писать с большой буквы: для человека главное дело найти себе надлежащее место. И Дятлов как бы служил при Истине.
Он умело упаковал в блокнот множество информаций, оглядел строительный пейзаж с административным зданием из силикатного кирпича и пожал плечами.
Между копром и зданием не было ни души. «Что за бестолковый народ? — подумал Дятлов. — Возмутительно!»
— Эй, товарищи! — сказал он проходчикам, стоявшим у него за спиной вместе с медсестрой. — Сообщите своему начальству: вода перекрыта. Пусть идут сюда.
— А начальство знает, — охотно ответили проходчики.
— Идемте в медпункт, — с энтузиазмом пригласила медсестра. — Надо измерить температуру. Вдруг простудились?
— Пошли, сестричка! — воскликнул Павлович. — Я чувствую, меня привела сюда судьба.
— Надо бы переодеться, — заметил Ипполитов.
— Готовится банкет, — понизив голос, как будто выдавая тайну, сообщили проходчики. — Не думайте, что мы вас отпустим. Это было бы по-свински.
— Нет-нет! — махнул рукой Ипполитов. — Глупости. Мы устали, нужно спешить домой.
— Ревнивая жена, голодные дети, — с идиотским выражением ерничества глядя на медсестру, сказал Павлович.
Она засмеялась, поняла, что она ему нравится.
Медсестра с детства воспитывалась на очевидных примерах грубой сумрачной любви и, рано познав простой механизм наслаждения, относилась к мужчинам со смешанным чувством постоянного любопытства, неуважения и какой-то надежды. Она никогда еще не видела раненых шахтеров. Она видела их крепкими, бесцеремонными, упрямыми, неумелыми в любви, неинтересными.
Сегодня, простояв несколько часов в раскачивающейся под мутной водой бадье, она вообразила себя женой одного из приезжих. Она выбрала Павловича.
Прикоснувшись к неизвестной для себя свободной отважной жизни, медсестра не хотела отходить от нее. И некуда было отойти, и не к кому.
Хорошо, что для подводников сделают банкет. Хотя ее наверняка не позовут и она не знает, что бы она делала, если бы позвали, все равно медсестра находилась в приятном беспокойном ожидании.
Между тем все пошли переодеваться и на ходу спорили друг с другом, оставаться или сразу вернуться? Настроение было легкое, даже шальное, словно земная поверхность вдруг стала опьянять.
Павлович взял медсестру под руку и тихо спросил:
— Хочешь, чтобы мы остались?
Она искоса и с усмешкой взглянула на него.
— Молчишь? — спросил он.
— Что мне? Останетесь, не останетесь? — лукаво засмеялась она.
— Ну-ну, — ответил Павлович. — Ты еще совсем зеленая. Живи так сильно, как будто завтра ты умрешь.
— Сами и живите! — Медсестра отвела в сторону горячую ладонь Павловича, задержала ее на отлете и, словно поколебавшись, оттолкнула.
— Что с тобой? — улыбнулся Павлович. — Разве я тебя обидел? — Он снова взял ее под руку, сильно сдавил, ощущая под грубой тканью куртки нежное тонкое предплечье… Он уловил в девушке какую-то перемену, однако ему не было дела ни до каких перемен. Она должна была быть ему наградой, он жаждал ее добиться…
Медсестра снова оттолкнула его ладонь. Она остановилась, ее верхняя губа приподнялась и лицо злобно напряглось.
— Все равно я тебя научу быть счастливой, — весело сказал Павлович. Но она отошла от него. В эти минуты в медсестре, никогда не умевшей уважать в себе женщину, случилось открытие.
Она впервые провожала мужчин на опасное дело, впервые ждала их возвращения и впервые радовалась, увидев их невредимыми. Она хотела защитить чужую жизнь. И в этом, именно в этом, она ощутила неведомую доныне свою ценность. «Я не случайна на земле», — поняла медсестра, и ее сердце, бившееся без любви ровно и сильно, сжалось в тоске по людям. Ее должны были любить! Почему до сих пор ее не полюбили?
И вот тут-то она была оскорблена фамильярным, бесстыдным обращением Павловича, ее оттолкнули, и она гордо отошла прочь.
— Вы куда? — попытался ее остановить Ипполитов. — Вы нам помогли. — Он улыбнулся и обнажил свои железные зубы.
Морозов посмотрел на нее. Эта девушка, безропотно растворившаяся в своем материальном существовании, могла быть для кого-то тем же, чем была для него Вера, — могла и, должно быть, не заметила этого. Вера тоже не заметила. И теперь незачем искать виноватых. Есть ли смысл обнаружить виноватым неизвестного бедного человека?
Морозов, не останавливаясь, шел дальше. Ипполитов задержался с медсестрой, — наверное, извинялся за Павловича, но что же он мог сказать? Людям часто не о чем говорить друг с другом, потому что они боятся говорить о жизни серьезно, им просто нечего о ней сказать, и они обмениваются пошлыми фразами, демонстрируя некую функцию общения. Вот сейчас Ипполитову захотелось выразить свою душевность, и он в этом искренен, и слова у него найдутся, но только девчонка не дождется от него правды. Утешения и извинения нужны одному Ипполитову, чтобы не омрачать чужой обидой своего чувства победителя.
Морозов оглянулся. Ипполитов держал руку на ее плече и что-то сердечно говорил, наклонив седую голову.
Тень бегущего облака промелькнула по глинистой дороге, накрыла пыльные кустики полыни и желтые осенние одуванчики, пробившиеся в последний раз на территории будущей шахты. Морозов улыбнулся: он случайно попал на спасательные работы «Ихтиандра», и у него быстро наступило отрезвление. Он слетал с круга.
Ему осталось завершить прощание и объявить о своей капитуляции с полным объяснением ее причин, чтобы о нем не думали плохо. Это даже не капитуляция, это юность прошла, и перед ним простирался новый океан, по которому надо плыть в одиночку. «Ихтиандр» умер, а океан бессмертен.