Варианты Морозова — страница 47 из 67

Он увидел свой дурной обед.

Это видение было оскорбительным для него, а следовало терпеть. Теперь следовало научиться терпеть просто так, по-житейски, оттого что другого не остается.

За соседним столом пили пиво и разговаривали о женщинах.

Морозов взял газету с электробритвой и пошел в туалет, где побрился перед запыленным зеркалом. Одиночество, сильно ощущаемое им, давало ему какую-то тяжелую эгоистическую уверенность, что он сумеет найти себе применение.

Константин провел сомкнутыми пальцами по щекам, наклонился к зеркалу и подмигнул своему отражению.

Через две минуты Морозов был в машине. Он выехал из города и возле голубого указателя маршрутов, не раздумывая, решительно повернул домой, а не к Старобельску.

XII

Не будь у Ткаченко детей, он не понял бы и половины того, что понял о себе к сорока годам.

А Лебеденко был бездетным, жена стала ему изменять и сказала: «Я полюбила другого. Буду думать, что делать».

Бригадир спрятал Ткаченко подальше от врачей медицинской комиссии, тот отработал смену и, поднявшись на-гора, попросил товарищей спеть песню.

Сегодня на стадионе должен был быть футбольный матч, многие собрались пойти. До игры оставалось три часа. Договорились не расходиться по домам.

Капал редкий теплый дождь, тепло светило солнце. Высоко летали ласточки. Пахло мокрой пылью, блестело, парило. В последние сентябрьские дни природа дышала хорошо и вольно, она вдруг объявила о себе в промышленном районе…

И Ткаченко попросил спеть. Его твердо очерченное лицо своей чернотой напоминало фотонегатив.

Оконченная работа и будущий праздник футбола объединяли шахтеров азартом, страстью и свободой. Настроение у всех было прекрасное.

Но о чем же петь?

— Тю, чудной! — удивился Кердода, и его скуластое лисье лицо было веселым и лукавым. — Да никто песни толковой не знает!

— Разве не знает? — спросил Ткаченко.

— А теперь бала-бала вместо песни, — ответил Кердода.

— Нет, надо хорошую песню, — сказал Ткаченко. — Я ухожу.

Он бодро улыбнулся.

— Куда ты от нас уйдешь? — громко спросил Лебеденко. — Мы с тобой до смерти здесь пробудем! Верно, Саня?

Он обнял Ткаченко. Серые капли дождя текли по его черным щекам, толстые запекшиеся губы держали грубое привычное выражение деловой доброжелательности. В душе Лебеденко был замкнут, там болело свое.

— Я от вас ухожу, — повторил Ткаченко. — Я уже место нашел.

— Даже место нашел? — засмеялся Лебеденко. — Во даешь!

Он еще бы много сказал, но Ткаченко его попросил:

— Ты все знаешь. Спойте на прощание.

Лебеденко промолчал. Он не стал утешать. Ткаченко не желал утешений, да и что было в них толку?

Он насупился и запел:

Степь да степь кругом.

Путь далек лежит.

Там в степи глухой

Умирал ямщик.

— Не-не! — перебил Кердода в ту секунду, когда Лебеденко надеялся, что ему подпоют. — Это по пьянке петь!

— Много ты понимаешь, — с досадой сказал бригадир. — Народная песня, понял!

— Все равно только по пьянке поют! — стал дразнить Кердода и, выбежав вперед, повернулся, хлопнул в ладоши, потом хлопнул по коленям и пошел задом наперед, смеясь Лебеденко и пританцовывая.

Где же это видано,

Где ж это слыхано?

Чтобы курочка бычка родила,

Поросеночек яичко снес,

На высокую поличку взнес!!

Кердода размахивал руками, как в лезгинке, потом подбоченился и задробил ногами на месте, играя плечами. Ремешок самоспасателя сполз с плеча на локтевой изгиб. Кердода стряхнул самоспасатель на землю.

Безрукий клеть обокрал,

Глухому в окно подавал,

Безносый табак нюхал,

Безгубый трубку курил,

Немой за старостой пошел?

И-эх!

Он крикнул это «и-эх!» так неистово и лихо, что у него перехватило горло. Он мотнул головой и заперхал.

— Хм! — одобрительно сказал Лебеденко. — Все-таки есть в тебе искра божья, чертов Кердода! Вот только все наперекор лезешь…

— А искусство свободно, — ответил Кердода. — Это тебе не «Жигули».

— При чем тут «Жигули»?

— А при том. Хорошая, видать, машина?

— Брось ты эту машину! — попросил Ткаченко с властью в голосе, которую неожиданно почувствовал в эту минуту. — Давай еще.

— Хорошая машина! — как будто вызывающе сказал Лебеденко. — Вчера за сорок минут был в Жданове. Море теплое. Жалко — цветет.

— Ты раб вещей, Николай Михайлович, — ответил Кердода. — Оттого ты всегда смурной. Это смертельная бацилла двадцатого века.

— Дурак ты, — отмахнулся Лебеденко. — «Двадцатого века»!.. Ты бы лучше так пахал, как языком чешешь.

— А, задело! — вымолвил Кердода. — То-то и оно. — И, поглядев на Ткаченко, кивнул: — Что тебе выдать?

— Ну эту… — задумался Ткаченко, и на его стянутом коркой лице опустились веки и поднялись, открыв сияющие белки.

Лебеденко ждал, что тот захочет печальную, тоскливую песню, и понимал, что надо будет поддержать, угрюмо и дружно рвануть хором что-то похожее на «ты, товарищ мой, не попомни зла», но настроение после того, как он вспомнил ночь на море, стало поганое. Уж лучше бы не бахвалился.

— Эту… — сказал Ткаченко. — Что дети любят. Помнишь?

— Что дети любят? — переспросил Кердода. — Да какую же?

— Разве не помнишь? Ты моей Машке пел, она смеялась… Ну?

Кердода неуверенно улыбнулся:

— Кажись, припоминаю. Как начинается? «Что задумал наш комарик жениться…»?

— Во-во! — кивнул Ткаченко. — А как дальше?

— «Что задумал наш комарик жениться, что задумал наш комарик муху взять», — покачивая головой, проговорил Кердода. — Оно?

— Нет, не оно. Забыл ты, забыл…

А Ткаченко не забыл: десять лет назад в воскресенье перед майскими праздниками он пошел с Машкой гулять в парк. Утром было свежо, солнечно и пахло талым снегом. Ночью стукнул небольшой заморозок. На деревьях уже разворачивались листья, но ветки еще оставались голыми, словно чернота зимы и зелень лета не уступали друг другу. Машка в своем красном пальтеце бежала по мосту. Вода в пруду блестела и играла. Чувствовалось, что холодная весна достаивает последние дни и что лето близко. А Ткаченко не терпелось ждать. Он не любил непостоянную промозглую донецкую зиму, с морозами, сырыми оттепелями, сквозняками в шахте. Он спускался под землю в сумерках утра и поднимался наверх в вечерней темноте, и потому все зимы были долгими сумерками… Возле карусели слышалась музыка из репродуктора. Со стороны стадиона, куда вели широкие террасы ступеней, украшенные железобетонными фигурами мужчин и женщин, доносилось быстрое эхо. Но это было не настоящее эхо, а другой репродуктор, установленный где-то в глубине. В холодном ясном воздухе стоял какой-то праздничный гул. Ткаченко было тридцать лет. Машка ждала воскресного праздника, и ему хотелось подарить ей его, чтобы она запомнила надолго. Они катались на карусели, на чертовом колесе и потом ели мороженое. Вот-вот должно было случиться чудо. Но больше в парке не было никаких развлечений. Время подошло к обеду, и девочка заморилась. «Папа, я устала», — призналась она. «Сейчас, Машка!» — сказал Ткаченко. Она была в румяной испаринке. Он присел на корточки и расстегнул ее пальто. Ему тоже стало жарко в плаще, спину припекало солнцем. Они разделись, как будто освободились. «Это лето пришло, Машка! — сказал Ткаченко — Мы его первые увидали!» — «Правда, папа?» — засмеялась она. «Конечно, правда. Сейчас мы будем искать ландыши». Но не знал, растут ли в парке ландыши, и, поглядев на прошлогодние листья и робкую траву, сошел с дорожки, взял прутик и стал искать.

Где-то близко заиграла гармошка. Кто-то притопывал ногами, развеселый голос ахал и ухал. За нежной сквозной глубиной кустов покачивались люди. Мелькнул платок в руке пританцовывающей перед гармонистом пожилой женщины в коричневом пальто. Гулянье вышло по дорожке к Ткаченко. У женщины было лукавое хмельное лицо. Ткаченко не любил пьяных, он взял Машку за руку и, глядя на компанию, ждал, чуть улыбаясь.

«Иди к нам, солдатик! — позвала его женщина. — Свадьба у нас».

«Уже лето пришло, а вы не знаете», — сказала ей Машка.

«Ах ты пацанка!» — усмехнулась женщина и приостановилась. Гармонист тихо наигрывал плясовую. И тут она запела для Машки. Все остальные не были нужны, она глядела только на нее, прижав к груди большие, как у мужика, руки. Запела хорошо, совсем не в пример своей танцульке. Видно, они уже догуливали, раз вышли на улицу. Ждали-ждали праздника и пошли искать. И не нашли. Наверное, она с облегчением скинула с себя мороку: не нашли так не нашли, чего уж… Увидев Машку на полянке жухлой листвы и услышав ее «лето пришло», женщина могла сквозь зеленый венок хмеля засмотреться в далекую даль своей пожилой жизни. Ткаченко никогда не слыхал такой песни. Она была как сегодняшнее утро — и мороз, и весна, и по лету стосковались. Женщина спела, подошла по мягкой земле к Машке, потрепала ее по щеке. Потом ушла со своими, а полы пальто развевались.

«Кто она, папа?» — спросила дочка.

Ткаченко пожал плечами. Мало ли кто? И вдруг догадался, кто был перед ними: «Это зима, Машка. Она приходила с тобой попрощаться».

И она сразу с ним согласилась. Конечно, раз они первые встретили лето, то и зиму должны были проводить! Ткаченко поверил этой сказке. И хорошо было ему ощутить свою причастность к тому, что вокруг солнечно и тепло. А зимы больше не будет…

Ткаченко не забыл того праздничного воскресенья. Но тогда не было Кердоды, которого он заставлял вспоминать. Не было. Это чудилось Ткаченко. Хотел он снова услышать забытую песню и не знал, как достичь ее.

Шахтеры уже подходили к концу своего пути. По-прежнему моросил слепой сияющий дождь и пахло мокрой землей. В лужах отражались белые облака. Возле шахтоуправления под козырьком шиферной крыши стояла садовая скамейка, почти совсем сухая, с мокрой полосой на первом продольном бруске.