— Кто дома? — предусмотрительно спросил Хрыков.
— Никого.
Лебеденко звякнул ключами перед дверью, обитой коричневым дерматином и позолоченной круглыми шляпками гвоздей.
Они вошли. В большом зеркале в литой медной раме, висящем против входа, отразились их фигуры, облаченные в старые сорочки и брюки. Ткаченко поправил свои мягкие, чуть влажные волосы и насупил брови, как будто хотел казаться другим, чем был на самом деле.
Они остановились в коридоре со светло-желтым лакированным паркетом. Кердода, не наклоняясь, скинул туфли и, став без них ниже ростом, вопросительно смотрел на Лебеденко, ожидая, что тот предложит ему обуться.
— Ну, разувайтесь, парни, — по-хозяйски сказал Лебеденко.
Он тоже скинул свои дырчатые сандалеты, остался в бордовых носках и шагнул в глубь коридора, к встроенным шкафам, откуда вытащил груду старых домашних тапочек, в основном женских, большого размера. Сам же натянул зеленые кеды и не стал зашнуровывать.
Ткаченко достались серебристые туфли без задников, но он к ним не прикоснулся, хотя не испытывал ничего похожего на брезгливость. Он отодвинул их к стене и подумал, что на месте Лебеденко не стал бы показывать изношенные тапки жены, — невольно представлялась здоровенная бабища пудов шести весом, не имеющая ничего общего с той статной, легко танцующей, слегка растерянной от мужских взглядов…
Лебеденко толкнул дубовую дверь с никелированной ручкой, открылась спальня в обоях нежно-сиреневого цвета, двуспальная кровать, застланная чем-то ярким, блестящие поверхности низких бельевых шкафов, красный абажур, стул с брошенной на спинку просвечивающей женской одеждой; пахнуло дразнящей пряностью парфюмерии. Лебеденко закрыл дверь, сказав, что заходить сюда нечего, и у них, не имевших таких спален, осталось изумление.
Хозяин, решительно затворивший дверь у них перед носом, повел дальше, во вторую комнату, где они увидели стилизованный под старину югославский гарнитур, большой оранжевый ковер и цветной телевизор, но это уже не произвело прежнего эффекта.
Лебеденко с улыбкой смотрел на них.
— Богатый дом, — сказал Хрыков. — Где будем, здесь или на кухне?
— Где хотите, — ответил Лебеденко.
— Тогда на кухне! — выскочил Кердода. — Здесь я боюсь — обстановка как у какого-нибудь хомяка, по которому тюрьма плачет.
Лебеденко передернуло.
— Зря ты, — остановил Ткаченко. — Мебель есть мебель, ничего на ней не написано.
Он жил в подобной двухкомнатной квартире, так же из коридора — две двери: одна в комнату девочек, а вторая — к ним с женой; и мебельный гарнитур у него был тоже импортный, доставался по записи и стоил почти две тысячи, да еще полсотни пришлось переплатить. Он видел, что не сравнить его квартиру с этой, где жили двое бездетных людей, — здесь просторно и хорошо, но Ткаченко не захотел бы, наверное, здесь жить. Неизвестно по какой причине, в его голосе послышалась утешающая нота. Он смотрел на Лебеденко, а тот удивленно смотрел на него, понимая, что скрывается за его словами нечто тревожное.
Лебеденко знал цену своему дому и знал, как они будут на него глядеть. Поражены? Кердода сдуру ляпнул про хомяка, но это, в конце концов, в его духе.
Лебеденко жаждал, чтобы они подтвердили, что он взял за двенадцать лет, прошедших со дня, когда ему выдали синий диплом горного техника, нет, не взял, а вырвал все, что было в его силах. Раньше он не нуждался в их подтверждении. У него были жена, дом и работа, где никто его не мог заменить. Он показывал не просто меблированную квартиру, а часть того, что стало его естеством, собрав в себе длительный труд. И они обязаны были, хотя бы в силу того, что не сумели обладать таким же, а ведь работали не меньше, — обязаны были единодушно признать его усилия необыкновенными.
Именно единодушно! Не раздумывая: да.
Но Лебеденко услышал в интонации одного задумчивый вопрос: да, это я вижу, а дальше что? Более того, взгляд Ткаченко как будто пытался проникнуть туда, куда не следовало ему проникать, и, возможно, уже отметил, что в квартире хозяину негде приютиться.
Лебеденко шагнул вперед, погрузив кеды в длинный оранжевый ворс, похожий на траву. За шкафом у стены стояла раскладушка, невидимая с порога. Нет, Ткаченко не мог о ней знать. Хозяин дома спал на ней.
— Ничего хата, да? — с полуулыбкой спросил он и похлопал себя по затылку. — Вот где она!
Что ж, это была правда. В его словах естественно прозвучала ирония, отдаленно похожая на грубоватую шутку Кердоды и хорошо защищающая от всех оценок. Теперь они не требовались. Полюбовались — и достаточно! Лебеденко передумал: раз в нем видели только бригадира, добытчика, двойника железного Бессмертенко, то не в его силах было заставить смотреть на себя по-другому. И в подземелье, и в нарядной участка, и в кабинете Зимина, и вот дома — на него смотрели одинаково. Мужик-сермяга — вот кем он был!
«Нина! — подумал он. — Черт побери, но как же ты так?!» Лебеденко как будто снова увидел брошенную на стул в спальне ночную сорочку и ошеломляюще ясно вспомнил радостные бесконечные ночи, прикосновения, трепет и тихий, смеющийся стон; и так же ясно, как это воспоминание, он почувствовал утрату, она была сильнее, чем ревность.
Были минуты, когда мог убить изменившую любимую, и вчера он ушел из дома, примчался к морю и в сумерках на пустом пляже пересыпал из ладони в ладонь остывающий песок, бессмысленно глядя на мигание маяка с Белосарайской косы. «Я полюбила другого» — это было честное ее признание в предательстве. Она не захотела крутить свою любовь у него за спиной. Пять лет назад она решительно пошла за него замуж, хотя ее родня была шокирована, а теперь так же решительно уходила от него. Мать Лебеденко, умная самостоятельная женщина, работавшая весовщицей на рынке, издавна предсказывала разрушение этого брака, холодной вежливостью сватов открывшего ей ее необразованность и оторвавшего от нее единственного сына. Она не то чтобы не верила в любовь, а разделяла любовь на два вида — на утехи и семейную жизнь. Сама она была несчастлива с мужем как раз оттого, что у них утехами началось и кончилось. Она знала, что невестка, чьи родители были высокопоставленный инженер и преподавательница университета, не станет Лебеденко хорошей женой, подругой жизни, как говорила она, и ее нельзя было переубедить. «Рано или поздно тебя бросит», — твердила мать и ждала, когда сын услышит. «Меня? — смеялся Лебеденко. — Если бы ты знала, как она меня любит!..» — «Все равно бросит». И погодя снова: «Женись, как ваш Ткаченко. Хоть и с ребенком взял, зато живут счастливо». В то время к ним часто ходили в гости, и мать знала многое о товарищах сына.
Отец Нины был последним в старом роду, не раз названном в «Списке горных инженеров России», изданном в 1911 году в Петербурге. Дед, прадед и прапрадед Нины были штейгерами и управляющими на рудниках бассейна со времени его начального освоения, то есть со второй половины девятнадцатого века, когда после Крымской войны и освобождения крепостных в донецкой степи стали вестись угольные разработки. Их род был старше города, что было, наверное, одной из причин семейной гордости и чувства превосходства. Отец Нины обладал добродушным, уравновешенным характером. А интеллектуальный аристократизм никогда не выражался в прямой форме, словно отец к пятидесяти годам твердо усвоил, что чем проще он разговаривает с людьми, тем короче путь к пониманию. С Лебеденко ему было скучно, как и с большинством подобных людей, чьи интересы развились только в деловой стороне жизни. Его поразило, что муж дочери не умеет распорядиться своим свободным временем и явно томится, слушая музыку, которой его потчевали из семейной фонотеки, и порывается рассказать о нехитрых буднях своей бригады. Отцу, который мог в сорок седьмом году пройти пешком пятнадцать километров в соседний город Макеевку, где приезжий московский пианист Святослав Рихтер давал единственный концерт, было очень трудно приветствовать выбор дочери. Глядя на могучего, крупнолицего, симпатичного парня, он вспоминал многих товарищей своей сиротской юности, тоже сильных и славных, но не поднявшихся выше простой обеспеченности, которую им принесло с трудом полученное образование.
После женитьбы Лебеденко стал ходить с Ниной к ее товарищам, юным студентам и студенткам, которые исподтишка норовили устроить ему какие-нибудь экзамены. Тогда он был среди этих мальчишек единственным зрелым мужчиной, и преимущество сложившейся судьбы стояло за ним. Одетый в дорогой костюм, белую сорочку с тугим галстуком, тщательно подобранным Ниной, Лебеденко ходил расстегнув пиджак и держа руки в карманах, разыгрывая человека из простого народа, какого в нем видели (он плевал на это) ее родные и друзья. На семейных обедах у ее родителей он отвечал, что Нине незачем учиться, что он зарабатывает пять сотен в месяц и обеспечит жену и троих детей, которых намеревался произвести на свет в ближайшие годы. Теща подливала в рюмку — хотела узнать его норму. Он требовал стакан и чокался с тестем полным стаканом: за счастье Нины. «Ну, сынок, а сам-то об институте не думал?» — дружелюбно и строго спрашивал тесть. «Я, батя, туповат, — говорил Лебеденко. — Одно слово «институт» на меня тоску наводит». Потом Нина ласково упрекала его: «Какой большой и такой балда! Они думают, что ты серьезно… Мама корвалол пила. Я ей говорю, что ты все это от неловкости, у тебя маленький комплекс неполноценности, но ты сильный и добрый. Люблю тебя!»
То, что она назвала комплексом неполноценности, стало ощущаться Лебеденко гораздо позже, а тогда они не могли спокойно прикоснуться друг к другу, их разговоры не имели конца и обрывались одним и тем же, что, повторяясь, всегда было новым и в чем они проявляли много радостной изобретательности; позднее привычка притупила те праздники и расширила для каждого время и пространство свободной жизни. Лебеденко строил дом для Нины, а она для него училась и береглась от беременности, чтобы сохранить веселую молодость, — так они разделили обязанности своей любви, которая горела ровным сильным огнем, не предвещая приближающегося угасания.