Нет, Зимин промолчал. Каждый выбирает свой путь сам. Каждый получает то, чего хотел. И теряет то, что потом не возвращается.
Ах, вот почему он испытывал к этому новому начальнику участка странную симпатию! Он сам был когда-то таким же молодым тщеславным героем, ведь был, правда, был…
Но что толку сожалеть о неиспользованных возможностях, если течение жизни — это бесконечные потери. Надо вырывать свою маленькую победу, иначе все окончательно потеряет смысл.
И Зимин повторил, что вечером они едут к Рымкевичу, от этого зависит твоя карьера, Константин Петрович. Впрочем, о карьере можно было бы и не говорить. Морозов и без этого все понимает.
— Нет, Сергей Максимович, не поеду, — сказал Морозов. — Я должен идти со второй сменой. Не могу.
— Ну, даешь! — изумленно воскликнул Зимин.
— Не могу, — повторил Морозов.
Он почувствовал радость нравственного поступка. Он отрекался от желания мстить. Оно было сродни чувству страха, и, освободившись от него, Константин испытал то, что испытывают, глядя в ночное море, — мгновение вечности.
Он прощал, идя наперекор застарелой огромной силе, которая прочно владела им, как закон, и которая отступила перед жаждой иного, нового закона.
Если бы этим решением заканчивалось все старое, то как просто можно было бы стартовать на чистом новом пути!
Но ничего не заканчивалось и ничего не начиналось. Месть и прощение, безусловная подчиненность начальнику и личная свобода, порыв честолюбия и надежда сохранить душу чистой — все это, как и десятки других взаимоисключающих противоречий, командовало на этом старте, где в воздухе реял транспарант: «Выигрывает сильнейший, а не лучший».
Поэтому, чтобы действительно отказаться от поездки к Рымкевичу, требовалось совершенно освободиться от зависимости. А как он мог? Разве трудно было предположить, что Зимин способен взять назад обещание помочь участку? Или блокировать все распоряжения Константина? Нет, Морозов вполне допускал такой поворот.
Чтобы не поддаться искушению, он встал, с сильным пристуком подавая стул к столу, и хотел уйти.
— Меня ждут. Вторая смена, наверное, в сборе.
— Ничего, — лукаво сказал Зимин. — Не беги, не беги…
— Да я не бегу! — возразил Морозов и напряженно улыбнулся.
— Ну вот и не беги, — Зимин тоже встал.
«Какой он маленький», — неожиданно отметил Морозов короткий рост Зимина.
Именно сейчас Константину показалось, что начальник шахты недолюбливает всех, кто выше его хоть на два сантиметра.
А Зимин, глядя на Константина, думал: «Пора ему понять, что он играет в моей команде, а не я — в его. Он хочет пойти к Рымкевичу один. Это против всяких правил!»
Однако, несмотря на столь неприличную уловку Морозова, Зимин оставался спокойным. У него было несколько вариантов ответного хода, и простых сильнодействующих, как, например, угроза, и тонких дипломатичных, как откровенность.
— Я хочу дать тебе совет, — сказал Зимин. — В твоем возрасте юнец становится мужиком, добивается первых побед. А я знаю, что такое первая победа! Это чистейший спирт. Тебе кажется, что ты трезвый, но ты хуже пьяного. Ты пренебрегаешь мелочами, ты презираешь неудачников и с вызовом смотришь на своих начальников. Когда я получил орден, я наделал столько ошибок, что стыдно вспоминать. А всего-то и надо было понять одно: правила игры придуманы до меня.
Зимин покачал головой:
— Слышь, Костя! Я потребовал, чтобы в мою участковую нарядную поставили телевизор. Самое смешное, мне его поставили!
И он с гордостью усмехнулся.
Морозов слышал об этой истории еще от Бессмертенко, но тот вспомнил ее, когда был сильно зол на Зимина, когда ему нужно было подчеркнуть его никчемность.
— Надо было видеть, как его несли! — продолжал Зимин. — Как гроб!.. И тогда пошло — дескать, Зимин зарывается, Зимин — Наполеон, Зимин не считается с товарищами. Телевизор — мелочь, а что из-за него пошло? Это, Костя, жизнь. Нас окружают люди. А в молодости нам кажется, что сегодня вокруг нас одни, а завтра будут другие, так что можно не обращать на них внимания. Вот где ошибка! Те же самые будут и сегодня и завтра. Понял, о чем я говорю?
Зимин подошел к Морозову, взял его под руку и подвел к окну.
Он сел на подоконник и сказал:
— Садись-ка, мой юный друг.
Морозову сделалось неловко. Он ждал жесткого разговора, связанного с угрозами, который был бы в духе их прежних отношений и который, как ни странно, не мог бы заставить Константина уступить. Но вышло иначе. А мягкость толкала на ответную уступчивость.
В кабинет вошел кадровик Пелехов.
— Разрешите? — спросил он, вытянувшись по-военному.
— Я занят! Подождите! — резко ответил Зимин.
Пелехов кивнул седой головой и удалился, неслышно прикрыв двери. На мгновение Морозов как будто увидел себя чужими глазами и понял, что ему неловко одалживаться у Зимина этим мягким обхождением.
Он не догадывался, что за мягкостью стоит прием столь простой, как и угроза.
— Мне надо идти, — напомнил Константин. — Тимохин без меня не будет проводить наряд. В пласте идет прослойка…
— Хе-хе-хе! — насмешливо сказал Зимин. — Давай прямо — ты не хочешь, чтобы я шел с тобой к Рымкевичу? С твоей стороны это не по-товарищески. Чем помешает несчастный неудачник Зимин? Наоборот, может и пригодиться. — Он толкнул плечом в плечо Морозова и продолжал в прежнем тоне дружеской иронии: — Или хочешь взять свой телевизор?
— Ну и жизнь у вас, — посочувствовал Морозов. — Тайны мадридского двора. Везде чудятся интриги.
— А ты думал!
— А если вы ошибаетесь и мне наплевать на телевизор?
— То есть как? — улыбнулся Зимин.
— Если я не иду к нему по личной причине? Допустим, мне противно его видеть?
— И что же? Вообще не идти? — Зимин уперся обеими руками в подоконник и искоса взглянул на Морозова.
— Вообще, — кивнул Морозов. — Мы бедные, но гордые.
— Гордость — это слишком простодушно, — сказал Зимин. — Не обижайся, но ты еще не политик. А руководитель обязан быть политиком. Когда ты уяснишь эту элементарную истину, ты будешь в полном порядке. — И Зимин снова взглянул на Морозова, чтобы уловить выражение его лица.
Морозов, наморщив лоб, грустно и задумчиво смотрел перед собой.
Теперь ему стало ясно, что от него требуется участие в какой-то игре Зимина с Рымкевичем.
И он еще понял, что начальник шахты в конце концов изловчится и хитроумно загонит его в угол, употребив для этого крепкие выражения, например «патриотизм», «общественная польза», «чувство долга» и, может быть, «престиж родного предприятия».
Подобным образом пытался убеждать и Павлович, но в сравнении с Зиминым он был слабаком.
«Их сломали, — подумал Константин о своих товарищах. — Я сопротивляюсь неизвестно чему».
— Он тебе противен? — продолжал Зимин. — Но разве может быть противен вот этот стул? Он может быть удобен или неудобен, полезен или бесполезен. Так и Рымкевич. Главное, чтобы ты не оказался в дураках.
— Ну это слишком цинично! — сказал Морозов. — Лучше остаться в дураках, чем потом не уважать себя.
Он отошел от окна.
Зимин улыбался, но весь сжался, и его лицо сжалось, глаза недобро сузились. Морозов оскорбил его.
Они молча смотрели друг на друга.
— Кажется, я ошибся в тебе, — без всякого выражения вымолвил Зимин.
— Не знаю, — сказал Морозов.
— Пожалуй, ты совсем зеленый.
Морозов пошел к двери.
— Стой! — грубо произнес Зимин.
Константин повернулся. Он знал, что сейчас Зимин взорвется, и, внутренне ожесточившись, ждал.
— Проведешь наряд, но в шахту не спускайся! — с напряжением произнес Зимин и плотно сжал губы.
Морозов едва заметно кивнул, постоял несколько мгновений и вышел. Вспыхнувшая в нем сила сопротивления осталась нерастраченной. Ему было тяжело.
Когда за ним закрылась дверь, Зимин слез с подоконника и стал сосредоточенно насвистывать мелодию из кинофильма «Крестный отец». Он дважды начинал ее, но слышал, что фальшивит. В третий раз получилось хорошо. Зимин зашагал по кабинету, заложив руки за спину, и тихо мурлыкал: «Ту-ру-ру-ру-ру…» Он нарочно не хотел думать о Морозове, чувствуя, что, сдержавшись, он психологически выиграл… Морозов знает, что оскорбил и остался безнаказанным, поэтому у него неизбежно возникнет комплекс вины. И Зимин в конце концов добьется своего.
Пока Морозов шел со второго этажа на первый, с ним случилось что-то вроде солнечного удара.
У него в ушах стоял едва различимый гул печальной песни. Ему чудилась дорога в весенней степи, поднимающаяся на холмы и гривы, бегущая вниз к речным долинам, оврагам и балкам. Среди сухих стеблей узколистого ковыля, тонких былинок костров и почернелых колючек татарского катрана мелькала нежная прозелень мелкого мха и сине-зеленой водоросли.
Он увидел степные тюльпаны и сон-траву, расцветающие в конце апреля. Из года в год каждую весну повторялось их рождение, не имеющее ни начала, ни конца. Зацветали ирисы и адонисы. В середине мая, перед суховеями, загорались темно-красные пионы, а дорога выводила в летний день, тянулась вдоль обнаженных сланцев ромашками, люцерной и чабрецом, сбегала к песчаникам, заросшим тимофеевкой, поднималась в гору, на меловой берег Айдара, где уже росли другие травы и где бабушка собирала впрок горицвет, пиретрум и кузьмичову траву, пучки которых висели все лето в сенях, источая горьковатый запах увядания.
В песне говорилось, что «на горе жницы жнут, а под горою, яром-долиною, казаки идут», и не все казаки вернутся домой…
Что-то сделалось с Морозовым; что-то задавленное могучим пластом бесформенной мешанины вдруг вырвалось из подсознания, и, как сквозь распахнувшееся окно в комнату с застоявшимся воздухом влетает порыв ветра, так же сильно и естественно открылось в душе Константина какое-то окно, и он повернулся к нему.
«А еще хорошие медоносы — иван-чай, донник, эспарцет и клевер», — когда-то сказал дед Григорий. И его слова прозвучали снова. Пространство и время, сквозь которые они пробились в эту минуту к Морозову, лишили их первоначального смысла; они перестали обозначать связь пчелы с цветком, но в них звучали совсем иные слова, сказанные в безумстве: «Я люблю тебя!» И звучал смех Веры. Где-то стояла выбеленная известкой стена с черной надписью: «Здесь жил Гаршин», а бабушка вскапывала мусорную землю перед домом и сажала яблони, и отец писал рассказы о счастливых людях, забыв о своей беде… Это находилось где-то очень близко, ближе того кабинета, откуда только что вышел Морозов, и ближе той работы, за которую он возьмется через несколько минут. Это как будто рванулось Константину на помощь в безнадежной борьбе, в которой у него не хватало сил, чтобы его дух устоял против доводов рассудка и честолюбия.