Варианты Морозова — страница 62 из 67

Рымкевич протянул Морозову узкую длинную ладонь:

— Здравствуй, Петр.

Морозов не принял его руки.

— Его зовут Константин, — сказал Зимин.

— Ты похож на Петра Григорьевича, — сказал Рымкевич, не опуская руки и протягивая ее еще ближе. В интонации его голоса слышалась попытка навязать форму дружеского разговора старшего с младшим и одновременно — то, что Рымкевич ощущает фальшь своего первого шага.

Рымкевич ступил вперед, его рука цепко схватила опущенную руку Морозова, потянула к себе, пожала и очень быстро отпустила.

— Не ершись, не ершись! — решительно вымолвил Рымкевич, словно завершив непростое дело. — Пора поближе познакомиться.

Морозов молчал. Когда-то в строгих сумерках трестовского здания он ждал встречи с ним, но до нее в действительности было так далеко, что теперь встретились уже совсем другие люди.

Промелькнули и ушли пожилая женщина с крашенными хной волосами и маленькая девочка в клетчатых брюках на помочах. Рымкевич открыл дверь в комнату, с порога которой была видна огромная книжная полка, закрывающая всю дальнюю стену, и выступающий клавишный отдел старого пианино, стоявшего в ближнем правом углу и наполовину скрытого за простенком.

Рымкевич пропустил сначала Морозова, затем Зимина.

— Извините, конечно, что врываемся к вам… — осторожно сказал Зимин.

— Брось, — ответил Рымкевич. — Поговорить можно только дома. Если бы можно, я бы принимал здесь со всех шахт, чтобы люди чувствовали себя людьми, а не затурканными производственниками.

— Да, демократизма в угольной промышленности не густо, — улыбнулся Зимин.

— Жестокая работа, вот и не густо, — сказал Рымкевич неодобрительно. — Ты как считаешь? — спросил он Морозова.

Но Константин по-прежнему молчал, осматривая комнату, в которой что-то тревожно угнетало его.

— Петрович! — окликнул его Рымкевич.

Возле книжной полки выглядывали из-под стула прислоненные один к другому черные ядра гантелей. К окну примыкал двухтумбовый письменный стол, на нем лежали листки с машинописным текстом, стопка тонких детских книжечек с обтрепанными переплетами, необработанный крупный сколок аметиста бледно-фиолетовых оттенков, закрытый горный компас в бронзовом футляре, шариковые ручки, лампа и ракушка обычная морская, продольно-овальная рода Arca. В простенке между окном и балконом висела гравюра доисторического лепидодендрона, напоминающего клубящуюся тучу с голенастой ногой, а у стены стояла узкая кушетка, укрытая пледом.

Осматриваясь, Морозов ощущал на себе взгляды Рымкевича и Зимина.

С крышки пианино смотрели фотографии детей и молодой женщины с крашеными волосами, той, которая поздоровалась с ними две минуты назад. За пианино стоял еще один полированный обеденный стол. Над ним висела большая фотография в застекленной раме: снимок мужчины неполных сорока лет от роду в форме горного инженера с петлицами административного директора второго ранга, что равнялось чину подполковника. Его лицо выражало самоуверенность и какую-то жестокую одухотворенность. Снимок Рымкевича относился ко времени, когда семья Морозовых либо переехала в Старобельск, либо была близка к переезду.

«Нет, я его не простил! — подумал Константин. — Простить — это смириться».

— Я прочитал газету. Вы молодцы, — сказал Рымкевич. — Поверьте, как мы устали проигрывать! Ведь все живут, чтобы набить брюхо, а потом гибнут от ожиренья. Иногда кажется: что-то у нас не так… Но всегда находятся настоящие люди. Всегда.

Он кивнул на книги:

— Когда меня снимали с работы в первый раз, я заперся и вдруг стал читать. Ты выслушай меня, а потом суди. Выслушай, Петрович.

— Меня интересует только одно, — сказал Морозов.

— Я знаю, — ответил Рымкевич. — Но не спеши меня осуждать, дай сказать… — Он опустил глаза и прикоснулся пальцами правой руки к своему бритому жилистому затылку. — Что-то ломит. Давление…

— К перемене погоды, — вымолвил Зимин.

— Что же молчишь? — продолжал Рымкевич. — Невежливо это.

Морозов сел к столу, улыбнулся, но ничего не сказал.

— М-да, — сказал Рымкевич, переступив с ноги на ногу. — Ну хорошо…

Константин видел, что тот вполне владеет собой и уже не испытывает неловкости. Он вспомнил отца в форме горного инженера с золотыми скрещенными молоточками в петлицах, вспомнил, как спускались вместе с ним в шахту и мчались в электровозе по тихому темному провалу. Вспомнил строчку из донесения горноспасателей: «Обстоятельства и причины аварии», и тут из воспоминаний вышла простая боль. Он снова был мальчиком в школе, его обвиняли в том, что его отец преступник и его будут судить.

— Твой отец был красивый человек, — сказал Рымкевич. — Внешне — гордец, титан, а характер мягкий. А как он пел?! Голос грустный, сильный… Начнет казацкую песню, а у самого слезы на глазах. Все его любили. Я, наверное, больше всех любил, хоть, бывало, и ругались. У нас много общего. Родились не здесь, наша родина — тихая сельская сторона, а родители переехали в голодный год в Донбасс. Ты знаешь, что такое Донбасс тех лет?.. Нет, мы не мечтали становиться горняками, ничего хорошего в том не видели. Однако стали… Я любил его, и я же испортил ему жизнь. Почему-то так вышло…

Морозов глядел на него. Рымкевич отвел глаза.

Зимин спросил:

— Может, я пойду?

— Стой, раз пришел, — сказал Рымкевич. — У него на участке случились подряд две аварии с жертвами, — продолжал он, с усилием поворачиваясь к Морозову. Его лицо наливалось тяжелой краснотой, в белках разбухали черные прожилки, и он снова прижал ладонь к затылку. — Две аварии… Я исполнял обязанности начальника шахты. Мне было тяжело. И я обвинил Петра Григорьевича… Кто-то должен был отвечать, потому что были смертельные жертвы. Вы уехали. С тех пор я его не видел. Я забыл про него. Мне казалось, что этого со мной не было. Но потом я узнал, что ты вернулся в город…

Он замолчал, провел рукой по темной полированной столешнице, отражающей свет трехламповой люстры. На столе остался тусклый след пота.

Зимин, глядевший на эту белую крепкую руку с круто отставленным большим пальцем и думавший о другой руке, поддерживавшей Морозова, вдруг отошел к балкону.

— Я сяду, — сказал Рымкевич.

Он взялся за спинку стула, но стул как-то косо стукнулся ножками об пол и покачнулся. Морозов поддержал стул.

— Ничего, — пробормотал Рымкевич.

Он не стал садиться. Поколебавшись, Морозов встал.

— Сиди, ты чего?.. — сказал старик.

Он разрушался на глазах Константина. Черты лица, собранные воедино выражением внутренней борьбы и отсветом властной привычки, теперь теряли свое единство, как это бывает у сильно усталого человека, который знает, что никто на него не смотрит.

По-видимому, когда Морозов встал, Рымкевич осознал свою слабость.

— Нет, все не так! — вымолвил он. — Мне так только казалось, но объективно… я не обвинял, я был вынужден, как руководитель, составить отчет по форме. Он нарушил правила безопасности. Я не мог, не мог его выручить.

Морозов кивнул. «Если бы отец нарушил, его бы судили, — подумал он. — Рымкевич лжет».

— Впрочем, что я говорю? — сказал Рымкевич. — Все равно не поверите!

Он перешел на «вы».

Он был по-своему прав и в первом случае, когда признался в предательстве, и во втором — когда отрекся от своей вины. Стремясь к внутреннему усовершенствованию, он одновременно заботился и о житейском благополучии. Первое делало его свободным, а второе — лживым. Он захотел найти что-то среднее, безболезненное. Наверное, это-то окончательно разрушило его.

— А вы поверьте! — попросил Рымкевич. — Я не мог выручить вашего отца… Зато я помогал вам. У вас сохранили квартиру. Я был в приемной комиссии, когда вы поступили в институт. Я поддержал вашу кандидатуру на новую должность…

— Вы торопитесь! — сказал Морозов.

— А вы готовы меня судить? — усмехнулся Рымкевич.

— Занимайтесь этим сами.

— А что вы знаете обо мне? Что вы знаете об одиночестве, когда приходят ночные мысли? Я решил встретиться с вами и все объяснить…

— По-моему, отец простил вас, — сказал Морозов. — Или простил, или забыл, или презирал, но он вспоминал без зла. Он был просто лучше вас и знал это.

— Да, он был лучше… А может… может, вам нужна моя помощь?

— Нет, не нужна.

Рымкевич оглянулся на Зимина. Сергей Максимович смотрел в окно, как ветер гнет темные деревья.

— Сергей, нужно помочь? — повторил Рымкевич.

— А чем вы поможете? — покачал головой Зимин. — Нет, спасибо.

— Как? — воскликнул Рымкевич с оттенком прежней властности. — Возьми на столе записку твоего Халдеева. У него целый план реконструкции.

— Ладно, — нехотя сказал Зимин.

Лицевые мускулы напряглись, рука потянулась к столу, но, не достав, опустилась.

— Валентин Алексеевич, я слышал весь разговор, — произнес Зимин с сомнением и тревогой. — Я хотел уйти, но вы меня удержали. Я хочу сказать, что думаю про все это.

— Ну, давай, — ответил Рымкевич, хорошо знающий свои отношения с начальником шахты.

Зимин несколько мгновений смотрел вверх. Тон, которым говорил он, не оставлял сомнений, что Зимин решил осудить Рымкевича. Но чем дольше затягивалось молчание, тем яснее становилось Морозову, что Зимин не решается сказать то, что хотелось ему сказать. Несколько мгновений на невидимых весах невыразимо тоскливо раскачивались два желания: быть справедливым или быть благополучным.

— Я вам не судья, — тихо произнес Зимин. Он нашарил на столешнице докладную записку Халдеева, и ссутулившись, уткнулся в нее. По всей вероятности, в этот миг он был благодарен за эту неожиданную записку, которой Халдеев наверняка желал укрепить свои позиции перед возможными переменами.

Глаза Рымкевича подернулись сухой бестрепетной пленкой. Они стали похожими на глаза деда Григория Петровича Морозова, когда тот предавался воспоминаниям. На его лице теперь составилось выражение какой-то жесткой одухотворенности, словно не было ни разрушения, ни раскаяния. Тяжелая краснота лба и висков и расширенные гипертонией глазные сосуды, как это ни удивительно, не напоминали о волнении, они просто казались естественными признаками пожилого возраста.