Варианты Морозова — страница 8 из 67

— Помоги! Чего ждешь!

Лебеденко был раздражен и не находил себе места. С ним что-то творилось неладное, бригадир суетился, в нем кипела злость. Вдруг он становился искательно-вежливым, вдруг матерился. Казалось, в его голове разбежались разные ветры.

…Ткаченко взял в руки обушок и стал рубить. Он лежал на левом боку, приподняв голову. Земля была теплой, и сердце билось в нее. У него было крепкое сердце.

«Я работаю только лежа, я работаю, как вельможа», — вспомнил Ткаченко шахтерское присловье, родившееся, наверное, в такой же низкой тесной лаве.

Обушок отбивал куски угля, комбайнер медленно и нешироко размахивался. Как только он начнет задыхаться, он бросит обушок и скажет в шутку, что зарубка ниш — не его дело. Но для шуток у него давно не было настроения.

— Стой, Сашка! — приказал Лебеденко. — Дай обушок. Я сам.

Ткаченко сильно размахнулся и обрушил удар на пласт. Бригадир молча глядел на него. Комбайнер размахивался и бил, снова размахивался и бил. Он глубоко дышал ртом. Из-под каски потекла на лоб ниточка пота…

Лебеденко остановил занесенный обушок.

— Дай мне! — крикнул он. — Оглох?

Ткаченко разжал кулак.

— Не мое дело — зарубка ниш, — хрипло сказал он. — Размялся малость…

— Дай мне, — ответил Лебеденко.

Ему нечего было сказать, хотя его зоркие глаза все замечали. Кончился комбайнер… Вот он подтянул ноги к животу, сел и отер лицо полой спецовки. Лебеденко лег на его место, а Ткаченко долго не открывал лица.

Надо было прощаться с Александром. Он стал помехой. Лебеденко глядел в черную стену, медлил, как будто выбирал, куда вернее ударить. Его связывали с Ткаченко несколько лет жизни. Они не были особенно близки, но знали друг о друге так много, как знают только о близких, ибо под землей просто узнать человека.

Лебеденко быстро рубил уголь, приподнимаясь и словно летя вперед.

Он чувствовал, что поступил глупо, заставив комбайнера готовить нишу. Это было жестокое прощание. И было бы лучше, если бы Ткаченко взял и послал бригадира к черту, но ведь он не послал…

На глазах шахтеров Лебеденко искупал свою вину, ему хотелось остаться в их памяти справедливым и сердечным. Скоро их судьбы должны были разойтись. Хорошим ли он был или не больно хорошим, но он всегда думал о них, о заработках и премиях и вырывал у Бессмертенко магарычи, — он был надежным, а это главное.

Лебеденко отбросил обушок к стальной тумбе крепления. Ниша была готова. Он перевернулся на спину, выгнул свое большое тело и протрубил:

— Гуляй, хлопцы!

Комбайн вошел своим баром в нишу. Железные зубья прикоснулись к пласту. Ткаченко включил двигатель, и махина обрушилась на черный камень. Оросительная установка выбрасывала из бара фонтан воды, сбивала мельчайшую пыль, но, неуловимая, невесомая, она все же проходила сквозь водяной заслон.

Ткаченко закрыл респиратором нос и рот. Он твердо взглянул на Лебеденко, не желая уступать своего места. Началась еще одна смена. В узкой прорези лавы, под трехсотметровым покровом земли, в сырости, в пыли, в грохоте начал Ткаченко одну из своих последних смен.

Он шел по черному лесу. Миллионы лет стояли перед ним в этих каменных лесах. Миллионы лет лежали в пласте деревья и цветы, яблони, вишни, тополя и клены, — какими они были в ту пору. Они распускали почки, расцветали и шумели листьями на ветру. Они что-то говорили безлюдной земле, росли и умирали.

Но разве можно было это объяснить?..

Лебеденко не тронул комбайнера. Его позвали к телефону, и он оставил Ткаченко в покое.


«Товарищи! — хотел сказать Морозов бригаде. — Впервые за два месяца нам представилась возможность доказать, что наше отставание — это случайность. В нем виноват проклятый аргиллит, залегающий в кровле, из-за него у нас бывают обрушения, но нашей вины в том нет. Честь шахты — в наших руках. У Грекова авария. Мы должны сделать все, чтобы обеспечить выполнение общешахтного плана».

Но произносить эту речь не пришлось. На участке был стройный порядок, ничем не напоминавший утреннего безобразия. И прекрасная речь сжалась в один вопрос, обращенный к Лебеденко:

— Михалыч, твои знают про Грекова?

— А как же! — браво ответил Лебеденко. — Бригада идет в штурм!

Штурм не штурм, но уголь ровно хлестал из грузового люка.

— Сколько отгрузили? — спросил Морозов.

— Тонн двадцать. — Лебеденко повел лучом своей лампы в сторону Кердоды. — Эй, сказитель! Сколько там?

Кердода показал семь пальцев и прокричал, точно подумал, что его не поймут:

— Семь вагонов!

Лебеденко почесал свой горбатый могучий нос, оставив на серой коже светлую полоску.

— И четырнадцать тонн неплохо, — уверенно заключил он. — Очень даже неплохо.

— Похвалился? — сказал Морозов. — Теперь показывай ходок. Без твоей хозяйственности нам труба.

Но, разговаривая с бригадиром панибратски и думая, что тому это должно нравиться, Морозов не знал, что унижает бригадира и затрудняет этим свою работу. Сейчас почти все на участке зависело от Лебеденко.

— А при вашей хозяйственности нам далеко не уехать, — просто вымолвил бригадир. — Ну идемте, посмотрите.

Он взял Морозова под руку и довел к деревянной лестнице, ведущей к ходку.

По транспортерной ленте катился уголь. Лебеденко присел и провел ладонью по сколкам и торжествующе взглянул на инженера. «Вот вы презираете меня и называете кулаком, а дело делается», — сказал его взгляд.

Если в сегодняшнем случайном везении и существовала некая закономерность, то лишь единственная: на Лебеденко можно было надеяться.

«Не любить, конечно, а надеяться, — уточнил Морозов. — Я должен быть ему благодарен за свою удачу».

Удача ставила Морозова вровень с Бессмертенко, Грековым, Богдановским. И он предчувствовал изменение в своей судьбе. Как ребенок, торопивший в детстве медленное течение времени, вырастая, с улыбкой оглядывается назад, словно не верит: «Неужели это был я? Куда я спешил, ведь все было хорошо!», так и Морозов ощущал в сегодняшних событиях окончание того большого периода жизни, который называется первым или начальным и после которого следует твердый берег серьезной жизни.

Они спускались на штрек. Лебеденко сказал ему, что надо доплатить бригаде за налаженную, несмотря ни на что, работу.

— Я подумаю, — сдержанно ответил Морозов.

— Коль за грех всегда карают, то за инициативу надо награждать. Учитесь смешивать сладкое и горькое в одном стакане. Вы еще неопытный, Константин Петрович, а так было всегда. Не я придумал, и не Бессмертенко. Жизнь так устроена.

— Хорошо, — ответил Морозов. — Я подумаю.

— Договорились, — вымолвил бригадир. — Толковые люди всегда договорятся.

— Ты мимо рта ложки не пронесешь, — усмехнулся Морозов. — Многие в тебе скрыты таланты, Николай Михайлович. А главное — бригадир ты замечательный.

— Надо же, вот вы меня и хвалите. Никогда не хвалили, и на тебе! — бригадир покачал головой.

— Не обижайся, Михалыч, — сказал Морозов.

— С чего мне обижаться? Мы с вами поладим…

— Не свети мне в глаза.

— Виноват, — Лебеденко отвел луч в сторону. — Знаете что, Константин Петрович?

— Что?

— Не знаю, как сказать… Приглядитесь к моему Ткаченко. Не пойму, что с ним творится.

— А что случилось? — спросил Морозов. — Пьяный?

— Ткаченко — пьяный?! Нет, тут другое. По-моему, легкие. Может, простыл… А может, и другое… Душа разрывается, когда смотришь на него, — Лебеденко вздохнул и махнул рукой.

— Значит? — сказал Морозов.

Он понял, что имеет в виду бригадир, и не хотел произносить слово «силикоз». Пепельно-белое слепое лицо болезни дохнуло на него; нигде, ни на одной шахте мира не могли с ней справиться. Ее опасность была задана условиями работы вместе с другими опасностями. И если у Ткаченко был действительно силикоз, то здесь Морозов был бессилен.

Но тем не менее он должен был что-то делать. Он не раз попадал в такие положения, где был бессилен и где все же надо было действовать.

Когда-то ему сказали: «Твой отец преступник, его посадят в тюрьму», и он дрался на глазах всей школы, потому что нельзя было не драться, когда тебе говорят такое, но ведь ему говорили правду… По вине отца на участке загорелся метан. И хотя вина осталась недоказанной и следственная экспертиза пришла к выводу, что пожар случаен, на Морозова-старшего обрушилась тяжесть обвинения. Впрочем, он не защищался, выгораживал своего начальника Рымкевича и даже заявил, что должен был предвидеть возгорание газа. Спустя много лет, когда Константин думал об этом, он понял, что эксперты исходили из придуманных моделей несчастья, которые сами по себе были настолько же правдивыми, на сколько и лживыми, ибо определяли только один выбор: «виноват» — «не виноват». На самом деле между этими крайностями лежали не поддающиеся восстановлению обстоятельства, о которых мог поведать только очевидец. Будучи мальчиком, Константин не мог вдаваться в технические подробности, он чувствовал, что отец надломлен. Потом отец перевез семью в маленький степной городок и тем самым признал, что ему невыносимо было оставаться на старом месте. И сын осудил его.

Сегодня Морозов должен был снова принять роль судьи. Судьба Ткаченко была предрешена. Морозов понимал, что бригадир стремится остаться в стороне и что недовольство шахтеров неизбежно будет направлено на того, кто решит выводить комбайнера на поверхность. Как на всех шахтах, здесь действовал неписаный закон: горняки не замечали больного, давали начальству возможность пристроить его на какую-нибудь легкую работу.

Лебеденко молча ждал ответа. Его черное от угольной пыли лицо темнело, как каменная глыба. Взвалив на инженера ответственность, он испытывал к нему злую неприязнь. Тщеславная и властолюбивая половина его души была удовлетворена, но другая половина, та жизнелюбивая простая шахтерская половина его души, которая в глазах многих была сущностью Лебеденко, сейчас восстала против неизбежного морозовского решения.