В передней напротив вешалки часы отбивали ровно час, значит, было без десяти час, потому что часы в передней напротив вешалки испокон веков бегут на десять минут вперед.
После утомительного шествия, длившегося весь июнь, эта странная процессия с хоругвями и транспарантами, со всеми моими тетками и двоюродными сестрами, со всеми господами в смокингах, цилиндрах и военных мундирах, которые на самом деле были просто миражем, и с теми несколькими бедняками — столяром, каменщиком, электриком, слесарем и маляром — мы добрались наконец до деревни.
Здесь все происходило под открытым небом. Отец здесь ходил как на настоящей прогулке, медленно, прищурив глаза, и опять не обращал внимания ни на Руженку, ни на меня, ни на маму, которая снова была как бы позади, среди тетушек и сестер, среди остальных под хоругвями с маяком и звездой, — он почти не видел нас. Он видел только одного человека. Сначала я думал, что это дворник. Потом вспомнил, что дворник, как я слышал, заболел дизентерией и с нами в деревню не поехал. А у этого к тому же не было низкого лба, густых бровей, могучей шеи и огромных мускулистых рук, поросших черной шерстью на запястьях, не было у него и красной островерхой шапки, колпака, который носят гномы или козлоногие домовые, не было и красной одежды, вроде трико, ни копья-алебарды. У этого были светлые спортивные брюки и шелковая распахнутая рубашка, пиджака он не носил, и был это дядюшка Войта. А отец вел себя еще более странно, чем дома. Здесь уже не было загадочного пристального взгляда. Он просто совсем ни на кого не глядел…
— На кого ему глядеть, — говорила Руженка, которой это действовало на нервы, — на какие-нибудь процессии, которых здесь нет? Ведь здесь ничего нет. Даже полицейских здесь нет. Здесь в деревне есть только какой-то придурок из каталажки — ничего не поделаешь, так мне кажется.
Когда я спросил Руженку, что ей кажется, она ответила, будто отцу не нравится, что я здесь торчу. Лучше бы я бегал где-нибудь в лесу.
— В лесу, хотя бы со зверями, — сказала она, — только не здесь. А может, так мне кажется, и я лезу не в свое дело? — спросила она и замолчала.
Отец пошел по направлению к лесу.
— Кажется, хлынет дождь, — бодро сказал дядюшка, шагая по дороге. — Пусть лучше покрапает, прежде чем начнется уборка.
Отец посмотрел на небо и кивнул. На юге у Валтиц собирались темные синие тучи. Процессия, понурившись, тащилась с транспарантами за отцом, люди шли, как стадо запыленных, заблудших овец. Они жались к хоругви с маяком и звездой, к матери… Наконец показался лес, а на опушке — низкая, поросшая мхом избушка, около которой совсем недавно учитель рассказывал мне о цветах.
— Эту избушку нужно отремонтировать и сделать пригодной для жилья, — сказал отец, когда мы к ней подошли. — Я отдам ее Шкабе из деревни.
Дядюшка осмотрел запертые двери и окна, затянутые паутиной.
— Обветшала, — засмеялся он, — даже стекло разбито… Но если отремонтировать, будет хорошая. Шкаба тут может спокойно жить. Я всегда думал, что она для чего-то тебе нужна.
Люди из процессии смотрели на отца и на дядю разинув рты, — отец на них даже не глянул. Мать под маяком со звездою молчала, не обратила внимания и на меня, хотя я глядел на нее. Тучи у Валтиц зеленели.
— Да, — сказал дядя и поднял лицо к небу, — Покапает…
— Покапает, — согласился отец и, осмотрев себя и дядю, сказал: — А у нас нет даже пиджаков. — И пошел к опушке леса, к загону для фазанов, где учитель мне рассказывал о зверях.
— Загон сломать, — распорядился он, когда подошел к первому дереву, — разрешить сюда вход.
В эту часть леса не разрешали ходить именно из-за фазанов, которых, впрочем, здесь никогда не было. Не было их даже, когда этот загон принадлежал таинственному вельможе. А потом рассказывали, что если кто сюда войдет и дотронется до чего-нибудь, тот попадет в когти к духам, которые затащат его в глубь леса. Сто лет тут никто не собирал хворост, не рубил сучьев, не косил травы, и все здесь походило на джунгли. Дядюшка поглядел в чащу и кивнул.
— Конечно, разрешить сюда вход, — засмеялся он. — Здесь хватит дров на три зимы.
— Или нет, — вдруг сказал отец, поглядев также в густой сумрак деревьев. — Не ломать. Оставим как есть. Пусть джунгли разрастутся еще гуще. Пусть тут все переплетется. Может, пригодится для чего-нибудь, хотя бы для каких-нибудь небылиц…
Процессия, как стадо испуганных овец, посмотрела на мать под маяком со звездой — она продолжала стоять как статуя и молчала. Отец глянул на тучи у Валтиц, которые стали красными, и сказал:
— Этот дождик от Валтиц вот-вот будет здесь.
— И дождик от Вранова, — добавил дядюшка, показав на запад, где тоже собиралась красная туча.
Отец пошел по каменистой дороге, ведущей к дому…
Шел он спокойно, будто и не было туч над Валтицами и Врановом или ветра, который начал дуть. Процессия, казалось, сражалась теперь с каменистой дорогой и с ветром, дующим прямо в ее хоругви и транспаранты, казалось, ее охватило странное беспокойство. Беспокойство, возникающее в стаде овец, когда они чуют что-то недоброе. Это было непонятно, ведь все уже кончилось. Может, ее беспокоят красные тучи у Валтиц и Вранова, думал я, или что идет нечто невидимое, может быть дождь…
— Дождик, — зашептала Руженка, — хорош дождик! Представить себе не могу, что говорят дождик, когда собирается такая страшная гроза с двух сторон и тучи столкнутся как раз над нашим домом. С ума можно сойти. Хорошо еще, что здесь нет Грона, я его ужасно боюсь. Особенно когда он говорит мне «барышня» и смотрит на шею. Хорошо еще, что сегодня его здесь нет.
Едва она договорила, как испуганно остановилась, и тут же на нас оглянулся отец… Потом он направился к саду. К саду, где пан учитель помогал мне рисовать и где я иногда работал.
— Прекрасный сад, а? — сказал отец и показал на деревья и кустарники, которые уже качались от ветра.
— Прекрасный,— кивнул дядюшка, вошел внутрь сада и стал его осматривать.
— Конечно,— сказал отец,— все это только на первый взгляд. По существу, он ничего не стоит. Вот эта полоска... — И он показал на полоску земли, где качалась неприглядная сорная трава, которую с дороги не было видно, потому что ее заслонял кустарник. — Эту полоску можно было бы использовать для посева…
Дядюшка раздвинул траву и взял комок земли.
— Могла бы здесь расти кукуруза, — засмеялся он.
— Но мы не будем ее готовить для посева, — сказал отец. — Оставим все так, как есть. Пусть разрастается. Пусть готовят маковый отвар. Пусть рассказывают о послушных попугаях. Эти кусты тоже оставим…
Процессия с развевающимися транспарантами остановилась перед садом, и люди с отчаянием посмотрели на мать. Она стояла как статуя и молчала. Не обращала внимания даже на меня. Вдруг дядюшка показал пальцем перед собой.
— Господи, что это там такое? — спросил он. — Что за странные три гряды?
Отец посмотрел прищуренными глазами в ту сторону, куда указывал дядюшка, и махнул рукой.
— Это чеснок, — сказал он.
Ветер усилился, и тучи собрались над нами. Громадные тучи, которые стали коричневыми.
— Мы его выдернем, — крикнул отец ветру, и в его голосе послышалось что-то зловещее, — вместо него посадим ирисы и розы. Пошли…
Преодолевая порывы ветра, мы продирались к дому.
Я думал, что отец вбежит в дом и тем все кончится, — над нами нависла сплошная гигантская коричневая туча, мрак сгустился; пыль с дороги поднялась, будто волшебник гнал невидимое стадо лошадей; каждую минуту метла начаться страшная буря. Но отец почему-то остановился и, не обращая внимания на мрак и пыль, посмотрел куда-то повыше входа. Беспокойство, которое возникло по дороге среди участников процессии, возросло еще больше. Чувствуя что-то недоброе, люди безмолвно глядели туда же, куда глядел отец, а из-под маяка со звездою туда же глядела и мама. Над входом, в этих коричневых тучах и в клубах пыли, была видна эмблема с датой 1770. Ничего особенного не было. С этим ничего нельзя было поделать. Эмблему с датой не разрешали убрать. Об этом еще в конце июня говорил какой-то пан из охраны памятников. Но взгляд отца опустился чуть ниже, и процессия вздрогнула. У входа в мраке и пыли, которая поднялась уже выше окон, висел крест из черного дубового дерева с изображением звезды и маяка, а над ним с простертыми руками и поднятой головой возносилась в небо бледно-голубая дева Мария…
Это позже, чем эмблема, сказал в конце июня пан из охраны памятников. Божья матерь над морем с маяком, утренней звездой и в бледно-голубом одеянии изображена по образцу из Лурда — вторая половина прошлого века. Поэтому нет никаких доводов против того, чтобы ее снимать…
А потом пыль поднялась до крыши, загремело, послышалось, как хлопают хоругви и транспаранты, и отец с дядей вбежали в дом. У входа, во тьме и в пыли, лежала процессия с мертвыми, обращенными к небу глазами, она походила на раздавленное стадо или побитое войско, которое уже никто не воскресит, только одна пара глаз была живою, и я вдруг почувствовал, что эти глаза глядели на меня. Тихо, мягко, сочувственно, а правый глав блестел, как, под стеклом. Кто-то приподнялся с земли… На приподнявшемся были видны рыцарские доспехи… Я влетел в дом вслед за отцом и дядей почти не дыша.
В темном зале с каменным полом, тремя белыми круглыми колоннами, бассейном с водой и небольшим боковым входом, где пан учитель обучал меня прыгать, стояли электрик, слесарь и маляр, а рядом с ними — дворник Грон в красной островерхой шапке, колпаке, которые носят домовые или гномы, в красном наряде, вроде трико, е копьем-алебардой — наверное, он вылечился от дизентерии и приехал поездом, пока мы были около леса. Он схватил большими мускулистыми руками, поросшими черной шерстью, узкую лестницу, придвинул ее к средней колонне, влез на лестницу и стал вбивать молотком гвоздь в колонну. Мать стояла в стороне и молчала. Молчала она и тогда, когда я смотрел на нее в упор, и вообще на меня не обращала внимания. Дядя подал Грону крест. Когда Грон схватил его, лестница закачалась, но Грон не упал. Только нахмурил брови и ухватился за гвоздь; помогли ему электрик, слесарь и маляр. Потом он слез, вбил другой гвоздь в нижнюю часть колонны и отец подал ему образ девы Марии. И тут на улице ударила молния, на миг она осветила темный каменный зал со всем, что в нем было, и я увидел то, чего не ждал. Волосатая рука Грона сжимала образ девы Марии в бледно-голубом одеянии с маяком, звездой и бурным морем, как ее рисовали в Лурде во второй половине прошлого века, образ, который, наверное, разломался, когда его снимали, а на обороте одного из кусков было красными буквами написано AD и год битвы на Белой горе…