Вариации для темной струны — страница 12 из 75

5 В это мгновение мать повернулась и ушла — с этим было кончено.

— Брать людей под защиту нужно, пан Грон, — обратился отец к дворнику, когда мать ушла. — Но не всякий это умеет, хотя и думает, что умеет. Так дело не пойдет.

— Не пойдет, — оскалился дворник. — Это и сам господь бог знает.

Потом отец поднял руки, будто хотел умыться, повернулся к Руженке, которая была сама не своя от страха, но ничего ей не сказал. Пошел вымыть руки в бассейне. Обернувшись к электрику, слесарю и маляру, он сказал, чтобы они шли наверх поесть, что там все приготовлено в столовой. А потом обратился к дяде и Грону:

— А теперь, господа, я бы хотел посмотреть на местное кладбище.

И все трое вышли во двор через небольшой боковой вход.

— Страшно! — воскликнула Руженка, когда они ушли, и побледнела как смерть. — Страшно. Не знаю, что и подумать. Это не просто представление. Это все имеет какой-то смысл. Господи, почему же мать ничего не сказала? Ведь не сказала ни единого слова. Не посмотрела даже на нас. О чем он, собственно, говорил? «Подставьте кому-нибудь ногу, это не искусство, когда у вас их две, пусть кто-нибудь похвастается этим, когда у него одна! Отрубать голову человеку, если он здоров и пока еще живет. Делать из себя мученика умеет и малый ребенок». Какой в этом смысл? Ведь это бессмыслица. Только ему не нравилось, что мы здесь были и все видели! — воскликнула Руженка. — Ему хотелось, чтобы мы были где-нибудь на Камчатке. Слава богу, хоть этот Грон не сказал мне «барышня» и не посмотрел на шею…

Я как сумасшедший выбежал из дома через главный вход.

И тут, оказавшись на улице, я обнаружил, что буря кончилась. Коричневые тучи разорвались, и между ними пробивалось солнце, над Валтицами и Врановом было уже ясно, только посвежело и земля была холодная и мокрая. Не было уже процессии — господи, да ведь это был мираж и ничего больше! Только кое-где на земле валялись куски дерева или обрывки материи, обломки какого-то железа, дробь, пучок какой-то серо-белой овечьей шерсти — единственные свидетели ненастья, но на мокрой дороге перед входом очень явственно проступали следы от колес нашей брички. Откуда они тут взялись, подумал я, ведь мы на бричке вообще не ехали. Когда я, уже совсем обессиленный и смятенный, вышел на дорогу, то заметил, как кто-то юркнул за угол дома. Сначала я подумал, что это отец, дядя или Грон, которые вышли во двор боковым входом, а потом понял, что ошибся. Это был какой-то чужой, незнакомый истощенный человек в разорванном пиджаке и в старых запыленных башмаках, с курчавыми волосами и с трясущейся рукой. Я посмотрел ему в лицо, половина которого была обращена ко мне, — оно было бледное, глаза налились кровью, рот полуоткрыт, и там блестел зуб. Он посмотрел на вход в наш дом, и на его лице появилась какая-то незаметная довольная усмешка… Я побежал по мокрой каменистой дороге к лесу, к загону для фазанов, и там, под первым же деревом, упал в мокрую траву.

Вдали на фоне ясного неба виднелся наш дом, а ниже — деревня и пруд, поля, за деревней кладбище с низкой оградой и часовней посередине, на юге — Валтицы, на западе — Вранов. Я лежал в траве, и мне чудилось, что кто-то крадется за мной из лесу, свистит лассо, а вдалеке на поле горят костры — это тоже был мираж. Земля после дождя была холодная и мокрая, и дрова не загорелись бы. Я лежал в мокрой ледяной траве, пока мне не стало холодно и я не начал дрожать, — я лежал как мертвая, прибитая муха.


5


Когда мы вернулись в город, я поспешил к ней. Кресло, в которое я бросился, стояло возле задней стены, где всегда царил полумрак, а на улице уже темнело. На круглом столике, как и прежде, на стекле лежал лимон и стояла рюмка. Я взял рюмку трясущейся рукой и посмотрел сквозь нее в окно, на дне я увидел переливающуюся жидкость — рюмка осталась недопитой. Я поставил рюмку обратно на стол и повернулся, чтобы не сидеть спиной к бабушке.

Я не мог радоваться, потому что был испуган и растерян, но и не слишком отчаивался, потому что где-то в глубине души радовался. Словом, все было не черным и не белым, и если бы я имел разум, то, наверное, знал бы, что из этого не может получиться ничего, кроме невыразительной серости. Я хотел рассказать ей все, что у меня было на сердце, выложить, и втайне верил и надеялся — она мне что-нибудь скажет. Я поднял глаза, как к небу, но она опередила меня.

— Что-то происходит здесь, в этой комнате, — сказала она на венском диалекте, — но я не понимаю, что. Зато я узнала — ты пойдешь в обычную школу.

Я затаил дыхание. Так, она уже знала. Я хотел спросить, кто ей сказал, но она снова меня опередила.

— Эта, со щеткой, сегодня говорила. Искала здесь иголку. Только хотела бы я знать, — и она внимательно на меня посмотрела, — когда ты пойдешь в эту школу. День, месяц и год.

— Когда пойду, — зашептал я и вспомнил, что бабушка уже очень давно выпытывала у меня, который теперь год. — Когда пойду? Как только кончатся каникулы. Первого сентября.

— Первое сентября через полгода. — Она отвела глаза в сторону. — Когда называешь год, нужно назвать его цифрами.

— Первое сентября будет через неделю, — зашептал я, — ведь уже конец августа.

Бабушка сделала вид, что не слышала ответа, высунула голову из рамы и спросила, где находится школа.

— Надеюсь, на улице Кардинала Шкрбенского, в двух шагах отсюда, — сказала она и опять внимательно на меня посмотрела.

— Нет, — прошептал я, — эта улица называется не Кардинала Шкрбенского, а Яна Гуса, а та, про которую вы говорите, в другом месте…

И чтобы ей помочь, я объяснил, что моя школа в двадцати минутах ходьбы и нужно идти под железнодорожным мостом, который может упасть, как утверждает Руженка, потом нужно перейти перекресток возле москательной лавки, где погибло уже немало людей.

— Да-да, — кивнул я, видя ее удивление, — например, торговка овощами Коцоуркова, приятельница Руженки. Ее воскресили в больнице, а на другой день ее прогнали домой да еще и оштрафовали за то, что лезла под машину. Но здесь нет ничего удивительного, — сказал я. — Моя школа возле Штернбергского парка, почти так же далеко, как церковь святого Михаила, и это школа совсем не для маленьких. Это гимназия.

Бабушка затаила дыхание, и я использовал это в своих интересах, прибавив тихонько:

— Отец, собственно, не хотел, чтобы я ходил в гимназию к Штернбергскому парку, я это узнал по секрету…

— Так, — подняла она глаза. — Значит, не хотел? А куда же он хотел тебя отдать?

— Куда-то в другое место… — соврал мой голос. Я замолчал, и в комнате водворилась тишина. Она качала головой, немного выдаваясь из рамы, и испытующе глядела на меня. Я затаил дыхание, а сердце у меня стучало, я ждал, что она скажет. Но тишину никто не нарушил, и она стала спрашивать дальше, как выглядит гимназия.

— Это большое черное здание, ответил я, — над входом висит государственный герб, а по второму этажу в стене выстроились статуи старцев.

— Государственный герб, — встрепенулась она, — значит, это не очень плохая гимназия. Я знаю, какой красивый этот герб! Какие у него крылья — только взлететь, когти — только схватить, а две головы — это мудрость. Вроде как…

— Совсем не так, — зашептал я, — на гербе нет крыльев и двух голов. Ведь он не летает.

— Но, — воскликнула она растерянно, — где ты это слышал? Кто тебе такое наговорил? Как же не летает, раз это птица. Не может же она лазить, как обыкновенное земное животное.

Под бабушкой, на диване, послышалось какое-то бурчание, выражавшее несогласие.

— Это не птица, — сказал я, — у него одна голова, два хвоста и четыре лапы.

— Медведь! — воскликнул мой мишка и подскочил на диване.

Из стеклянной горки раздался мелким звоночком смех, и танцовщица захлопала в ладоши.

— Господи, — воскликнула бабушка, — разве это не орел?

— Конечно, нет. Это лев. Царь зверей Лев!

— Царь Лев, — повторила она расстроенно, — земное животное. Значит, это не очень хорошая гимназия. А кто же те старцы по второму этажу в стене?

— Этого я еще не знаю.

— Не знаешь, — кивнула она снисходительно. — А что о них говорит та, со щеткой? Она кое-кого знает,

— Руженка тоже не знает, — ответил я, — она их боится.

Я объяснил: вчера утром она заявила, что они голые и что это не годится в школе для детей. После завтрака она сказала, что вместо них лучше бы поставили животных. А после обеда — ангелов...

— Это, наверное, князья, — покачала бабушка головой. — Тогда все в порядке. Это князья. Конечно, никто другой не построил бы такую гимназию, только старый император. У царя Льва не хватило бы денег.

Бабушка спряталась в раму за стекло и замолчала.

Но я пришел сюда не за этим. Я еще ей не высказал всего, что лежало у меня на сердце, и она мне ничего не сказала. Я схватил рюмку с остатками жидкости и посмотрел через нее в окно. Остаток на дне, прозрачный как кристалл, переливался в стекле, и мне казалось, будто в рюмке катается большой жидкий бриллиант. «Вот видишь, — думал я и не знал, радоваться мне или огорчаться, — я пришел сюда не за этим. И ты мне ничего не сказала. Но еще не все потеряно, еще будет случай» — продолжал думать я и кусал губы. Она была в раме за стеклом, а откликнулась танцовщица.

— Гимназия, — сказала она звонким, крепким стеклянным голоском, — это где танцуют!

— Не танцуют, — ответил я, — а упражняются.

— В этом нет большой разницы, — благосклонно улыбнулась она, — только нужно танцевать с цветком в руке или по крайней мере в платье… Танцевать без цветка в руке или в коротенькой юбочке опасно.

— А ты уже был внутри? — высунула бабушка опять голову. Разговор милой хрупкой куколки, наверное, ей пришелся не по душе, и я не сразу понял, что она имеет в виду,

— Где внутри? — прошептал я.

— Внутри, в той гимназии.

— Конечно, нет, — ответил я, — только заглянул в ворота. Стоит там на лестнице статуя из мрамора, какой-то старик с мальчиками, опутанный змеями. Говорят, это Лаокоон.