Вариации для темной струны — страница 13 из 75

— Лаокоон, — кивнула она, — это может быть. Его змеи действительно опутали… И ноги… — Поглядела на меня испытующе и сказала: — Нужно бы тебя провожать. Этой со щеткой. Чтобы по дороге тебя не схватило какое-нибудь привидение.

— Руженка хочет! — воскликнул я. — Только ей не разрешают. Она там на тротуаре как начнет что-нибудь кричать или схватит меня, а это не годится.

— Это не годится, — заворчал медведь. — Хватать нельзя. Для этого есть полиция.

Бабушка отвернулась, чтобы показать, что не слушает, а сама шарила рукой где-то под нижним краем рамы.

— Провожать не нужно, — согласилась она, — еще кто-нибудь увидит, что у нее в руках щетка, и подумает — небось боится привидений. Лучше туда ехать в коляске.

— Это тоже не годится, — заскучал я. — Разве у нас есть коляска? У нас коляски нет. И вообще теперь в колясках не ездят.

— Потому что умер старый император, — ответила бабушка огорченно. — Если бы он не умер, ездили бы в колясках. Хотя все равно ездят, — сказала она задумчиво, — знаю, и вы тоже ездите. Ведь в деревне есть бричка. И вообще, — спросила она как бы невзначай, — какая будет писаться дата, когда ты пойдешь туда в первый раз?..

— Я на напишу первое сентября сего года, — сказал я, вспомнив, что бабушка опять выспрашивает, какой теперь год, и, чтобы запутать разговор, неожиданно брякнул: — И я одичаю! Да-да-да, — закивал я, когда она в недоумении обнажила передние зубы, а медведь затрясся. — Да-да! Но это неправда. Это говорит только Руженка. Когда же я говорю ей об этом сам и утверждаю, что в таком случае я не буду приходить из школы, она тут же все переворачивает и говорит, что это неправда. Что я не одичаю. Она боится, что я стану бродяжничать.

— Она неумна, — высунула бабушка голову из рамы, будто хотела, чтобы я лучше слышал, — никогда умом не отличалась. Мне всегда казалось, что она глупа. Теперь я в этом вполне убедилась. Ты ее вообще не слушай. Еще из-за нее лишишься разума, как этот писака у Маусбергов. А то, что упадет мост, — тоже глупость. Поезд может упасть. Поезда — это ужасная вещь. В них глохнешь и ноги немеют. Поезда плохо влияют на почки… — Она на минутку замолчала, потом схватилась за бриллиант в ухе и заговорила опять: — Поезда сотрясают мозг, и человек, когда он в них ездит, легко может сойти с ума. Как этот писака у Маусбергов — правда, тот спятил от запоя. Лучше всего коляска с парой белых лошадей или с двумя парами.

— Но это ошибка, — зашептал я. — Руженка боится именно моста, она ему не доверяет.

— Не слишком она умна, — покачала головой бабушка, — ни капли разума. Даже это стекло, за которым я вишу, — она показала рукой на себя, — и его не может как следует вытереть. Все время перед глазами какой-то туман, но я-то знаю, что это не туман. Это пыль. Пыль на стекле. Недавно здесь что-то передвигали…

Сердце у меня чуть не выскочило, я затаил дыхание. Пришло время, когда я мог надеяться, что она выскажет все, что у меня на душе.

— Да-да… — закудахтал я и посмотрел на нее, но она махнула рукой и сказала:

— Что еще говорят об этой гимназии?

— Говорят, — промямлил я кисло и опять упустил случай, — говорят, что в гимназии я должен сесть возле окна, чтобы не испортить зрение, потому что в классе темновато. Еще счастье, что я иду не в первый, а во второй класс, потому что это будет на третьем этаже и там светлее. А также счастье, что гимназия у Штернбергского парка, большого и красивого. Но какое это имеет значение — ведь парк снаружи и мы в нем учиться не будем, а будем учиться внутри помещения. Разве только изменят общий порядок и вместо помещений будут учиться в парках.

— Она и правда дурочка, — ответила бабушка. — Нормальному человеку такие глупости не пришли бы в голову. Не пойдешь в первый класс потому, что теперь детей загоняют в школы с семи лет. Во времена Марии-Терезии начинали учиться с восьми. Ну, хорошо, значит, идешь во второй. Там у тебя будут какие-нибудь товарищи? — посмотрела она на меня вопросительно, и я затаил дыхание…

— Будут! — воскликнул я. — Будут, я уже не стану таким одиноким, и в деревне мне разрешат ходить в лес с деревенскими мальчишками, и я буду… охотиться и бросать лассо и… и… я уже достаточно большой.

Но бабушка только махнула рукой и сказала:

— Охотиться и бросать лассо нет надобности, это делают только дикари… Император, когда ему было тринадцать лет, тоже не ходил на охоту и не бросал лассо, а в восемнадцать стал императором.

— Охотиться и бросать лассо не надо, — забурчал медведь беспокойно и с благодарностью поглядел на бабушку.

— Немножко надо, — улыбнулась танцовщица и легонько потянулась, — по крайней мере будет стройный. Но вам этого не требуется, — посмотрела она на меня, и щеки ее порозовели. — Вы достаточно худой и гибкий.

— Нехорошо быть худым, — сказал медведь. — Лучше быть пухленьким, тогда крепче держишься на ногах.

— Это если их четыре, — улыбнулась танцовщица. — А если их две, то лучше быть худым.

— Так я не пойму, — сказала вдруг бабушка, — как я вижу и как мне кажется, ты хочешь идти в эту школу. Он мечтает о школе, хочет там быть и даже не знает, что мечтает, собственно, о тюрьме. Да-да, — вздохнула она, когда я с удивлением на нее посмотрел. — О тюрьме! Это будет только так. Ты не знаешь, что значит тюрьма? Мир сам по себе — тюрьма, и чем дальше, — горько вздохнула она, — тем, как я вижу, больше, хотя многого я и не знаю. Это еще только начало. А в конце будут знать больше. Будут знать, что весь мир — это тюрьма.

Она посмотрела на меня испытующе, и я совсем растерялся.

— Весь мир — это тюрьма, — заворчал медведь и посмотрел на бабушку, но бабушка отвернулась, чтобы не показать, какой мишка глупый, и стала шарить рукой опять где то под рамой. Потом посмотрела на меня еще раз и сказала:

— Мы все говорим о гимназии, а о тех, которые сажают в тюрьмы, не упоминаем. Те, которые сажают в тюрьмы, — самые худшие из всех. Самые отвратительные дряни. Это шпионы и полицейские.

Я вдруг почувствовал, будто подавился и покраснел.

— Шпионы и полицейские были всегда, — пробормотал я.

— Не были, — потрясла головой бабушка. — В раю при Адаме и Еве не были, был только дьявол. И во времена старого императора не были. А с тех пор, как на трон вступил наследник, то чем дальше, тем стало хуже. И поездов стало больше. Хоть бы коляски не исчезли совсем. И не погибли бы благородные кони.

— Они не погибнут, — пробормотал медведь льстиво, — это земные животные.

— И наследника тоже нет, — заметил я. — Его убили в Сараеве.

— Я знаю, — кивнула бабушка, — в автомобиле. Если бы он ехал в карете, как порядочный человек, этого бы не случилось. Старого императора никто не убил, потому что он никогда не ездил в автомобиле. Он бы не сел в автомобиль ни за что на свете, потому что был мудрым. Автомобили еще хуже, чем поезда, а кто в них ездит — самые плохие люди. Я и не удивляюсь, — продолжала она, — что шпионы и полицейские ездят в автомобилях…

Я опять подавился и покраснел.

И хотя я молчал, она спросила, сколько времени прошло с тех пор, как убили наследника в Сараеве.

— Это было в 1914 году. — Щеки мои горели. — Так уж тому…

Бабушка быстро подняла голову и прислушалась, и я понял.

— Уже давно, как его убили! —воскликнул я.

— Давно, — повторила она разочарованно. — Вот как летит время. Мне интересно, кто сядет на престол, когда умрет Карл? У этой его Зиты было множество детей. Наверное, сядет Отто. Он самый старший и самый красивый. Те, которые моложе, слишком худые.

— Но Карла тоже нет, — сказал я. — У нас президент.

— Я знаю, это здесь, — махнула она рукой, — тот, который на коне. А у нас!

— Там тоже нет императора, — сказал я. — И там президент.

— Тем хуже, — сказала бабушка, — дело идет к концу. И к тому же собираются тучи. Оттуда.

Я давно знал, что «оттуда» — это значит из Германии. Бабушка не любила немцев. Главное, не любила пруссаков. Ненавидела прежде всего императора Вильгельма. Говорила, что он обманул Европу и вызвал войну.

— Был бы жив император, никакие тучи не собирались бы, — сердито сказала она, — светило бы солнце на небе… Не было бы шпионов, и не ездили бы туда в автомобилях. И к тому же во время дождя…

Я окаменел.

— Так вот что я тебе скажу, — заговорила она и впилась глазами в мои испуганные глаза, — без всяких уловок и околичностей. Полиция должна быть, но только для того, чтобы охранять народ и ловить преступников. Когда же полиция превращается в шпионов и следит, кто чего делает, кто чего говорит, кто с кем встречается, улыбается или хмурится, то приходит конец. Конец, когда не заботятся о собственной семье, когда… — У бабушки внезапно прервался голос, она вдруг забормотала, глотнула и умолкла. Но это продолжалось одно мгновение. И сразу же она заговорила вновь. — Я знаю, почему это происходит. Потому, что они забрали большую силу. Полиция и шпионы теперь всемогущи. Этого при императоре никогда не было. Еще висит в соседней комнате такой красивый молодой князь Меттерних?

Меня словно ошпарили.

Если бы я собственными глазами не видел, что это говорит бабушка, я бы думал, что говорит призрак. Я и представить себе не мог, что это возможно. Она почувствовала мое смятение и поэтому решительно махнула рукой.

— Оставим это, — решительно махнула она рукой,— Оставим.

Она спряталась глубоко за стеклом, а я схватил рюмку. Рука у меня так странно дрожала, что этот жидкий бриллиант на дне чуть было не выплеснулся мне на нос. Он распространял резкий запах пряностей и на свету вспыхивал маленькими белыми искрами. Боже, подумал я, как долго мы здесь разговаривали, ведь это давно тянется, а я ничего не сказал ей о том, что у меня на сердце, не сказал, и она мне об этом тоже ни слова, а теперь еще пугает меня. И тут она снова высунулась из рамы и спросила, как я учусь музыке.

— Господи Иисусе, учусь, — вздохнул я и поставил рюмку рядом с лимоном. — Учусь себе, чего бы мне не учиться. Хожу к одной старой вдове учительнице на Градебную улицу…