Однажды, в начале учебного года, географ пришел в класс и спросил, что у нас было на прошлом уроке? Отвечал Цисарж, который сидит на первой парте среднего ряда, географ, когда задавал вопрос, посмотрел на него. Цисарж сказал, что на прошлом уроке у нас был «королевский удав». И тут его географ вызвал к доске и поставил ему кол, потому что он должен был сказать, что у нас была геометрия. Он будто бы видит, что на доске еще нарисован треугольник, а от «королевского удава» нет никаких следов…
— Это вы перепутали с Лаокооном, — сказал учитель, — У того были змеи, а у вас геометрия. Садитесь.
Через несколько дней он спросил нас опять, что у нас было на прошлом уроке. Цисарж быстро наклонил голову, чтобы его не вызвали. Вызвали Хвойку. На этот раз перед естествознанием была география — предмет, которому нас учил тот же учитель. Хвойка сказал: «На прошлом уроке была география». Мы все думали, что он ответил правильно, но мы ошиблись. Мы узнали, что в данном случае следовало отвечать так: «На прошлом уроке были Вы».
- Учителя — это люди, — сказал он, — а не какие-нибудь предметы. Вас портит зоологический сад. — И записал, что Хвойка не уважает своих преподавателей.
Потом, за несколько дней до смерти президента, наступила пятница, когда естествознание — первый урок, и в эту пятницу он вызвал Коломаза. Что у нас было в прошлый час? Коломаз с трудом встал, замахал руками и сказал: «Рисование». Потому что два последних урока в четверг у нас действительно было рисование, И тут учитель обратился к классу с вопросом: «Кто утром дома рисовал, прежде чем пойти в школу?»
В классе наступила гробовая тишина…
Учитель сказал Коломазу, что класс его уличил во лжи и Коломаз должен был исправить свою ошибку, он замахал руками и пробормотал: «У нас ничего не было». И тут географ снова обратился к классу и попросил сообщить, кто в предыдущий час был мертвый. И поскольку в классе снова наступила гробовая тишина и не поднялась ни одна рука, он провозгласил, что не существует такого часа, когда «ничего не было», позвал Коломаза к доске, и, когда после долгих сборов Коломаз наконец подошел, географ порекомендовал ему стать могильщиком.
В пятницу следующей недели, когда естествознание опять было первым уроком, мы не учились, потому что умер пан президент и были дни национального траура. А потом наступила следующая пятница и каждый боялся, что произойдет на этот раз, спросит ли учитель: «Что было в прошлый час?» Я видел Цисаржа, как он наклонил голову, Коломаза, как тот трясется, сидевшего передо мной Минека, который опустил руки под парту. И хотя рук его не было видно, я представил себе, как он их сжимает. Страшно боялся и я. Если бы он меня вызвал, мне пришлось бы встать, но я был бы совсем беспомощным. Что бы я стал делать? Может, упал бы на парту, подумал я. Я увидел, как Брахтл смотрит на Минека, одну руку сжимает в кулак, другой что-то мнет в кармане, а его загорелое лицо потемнело еще больше. Он не боялся, так же не боялся, как и Бука, сидящий за мной, — он смертельно ненавидел географа. И географ опять спросил, как только записал в классном журнале свой урок: «Что у нас было в прошлый час?» Опять он вызвал Цисаржа, хотя тот не поднимал головы. Цисарж встал и ответил, что в прошлый час у нас не было школы. Мы затаили дыхание, мы чувствовали, что Цисарж на этот раз из всех нас нашел правильный ответ, и у меня полегчало на сердце. А учитель опять нахмурился и сказал, что школа не наша, а государственная, а Цисарж дерзкий мальчишка. Он записал в блокнот: «Цисарж7 мечтает о троне» и поставил ему кол.
Мы были в отчаянии.
И тут Броновскому пришла в голову замечательная идея. На переменке он сказал, что спросит отца, как в пятницу нужно отвечать. Потому что дальше так продолжаться не может. Когда кончились уроки, мы вышли на улицу и собрались на противоположном тротуаре у парка вокруг Броновского и заговорили о его плане. Отец Броновского был знаменитый профессор, о нем очень много писали в газетах, потому что он лечил президента республики, и, конечно, он мог нам лучше всех посоветовать, как быть. Говорили мы об этом плане долго, только Бука ушел раньше — из-за кустов свистнул ему брат-слесарь. Потом мы вошли в парк — Брахтл, Минек и я. Когда мы проходили мимо ковра из цветов, Брахтл остановился, чтобы подтянуть носки, а Минек неожиданно сказал:
— Хоть бы это вышло. Я так боюсь географа, что мне становится плохо. Не знаю почему, но колы, которые он нам ставит, бросают меня в дрожь.
Я глаза на него вытаращил, и сердце у меня екнуло — ведь он выразил то, что чувствовал я, только не осмеливался в этом признаться, сердце у меня просто выскакивало. Брахтл поправил носки и с минуту шел молча, глядя в землю, потом поднял голову и сказал:
— Если он тебя вызовет в пятницу, то не доживет до утра субботы. Я знаю, где их дом, и я его убью…
Всю остальную дорогу мы не проронили ни слова…
В понедельник утром все обступили парту Броновского. Всем хотелось узнать, что он выяснил в воскресенье. Броновский сказал, что за ужином у них был об этом разговор и в пятницу единственный ответ может быть таким: «В прошедший час мы не учились». Ничего другого сказать нельзя, ничего другого не оставалось. И вот целую неделю мы ждали, когда же наступит пятница и он снова нас спросит: «Что было в прошлый час?» Мы были уверены, что па этот раз ответим ему правильно… Наконец пришла пятница, и тут, прежде чем задать вопрос, он вызвал Минека. В классе наступила тишина, какая бывает только в храме. Бука подался вперед, Брахтл вскинулся и сжал кулаки, а я от страха перестал дышать. Географ с минуту смотрел на Минека, а потом сказал:
— Вы думаете, что я вас не вижу на первой парте? Что темнота под подсвечником распространяется и на меня? Она существует только для церковных свечей, но не для меня. Я вижу вас все время, вы боитесь. Сядьте.
Минек садился почти в обмороке. На Брахтла я уже не посмотрел. Прозвучало мое имя, я встал, не чуя ног под собой. «Отвечайте!» — слышал я издалека, хотя учитель стоял в двух шагах и спокойно на меня глядел, а у меня на языке был один единственно возможный ответ, и я воскликнул, что «в прошедший час мы не учились». И это опять была ошибка. Потому что географ на этот раз не спрашивал о прошедшем часе, а о том, на чем мы остановились на последнем уроке, когда изучали уток…
Мы шли домой по правой стороне парка, как с похорон. Казалось, будто у меня в голове развевались чернью знамена, горели огни и чем дальше, тем больше опускалась страшная тишина. Я думал о единице, которую мне влепил географ, и о замечании, которое он записал в блокноте: «Слышит несуществующие вопросы и сам на них отвечает». Я думал о конце урока, когда он объяснял, что души умерших, если верить газетам и радио, вечны и бессмертны, но никто к ним пока не обращался в загробный мир, за исключением одного из нас… Я чувствовал себя уничтоженным, особенно перед двумя моими товарищами, потому что я был среди них первым и единственным, кого постигло такое несчастье. Брахтла он еще не вызывал, а Минека хотя и вызвал, но посадил обратно и больше ничего. В отчаянии я ждал, что Брахтл обратится ко мне, прервет это ужасное молчание, которое душило меня, скажет что-нибудь, заговорит, окликнет… И, мне пришло в голову, если он это сделает, то спадет тяжесть, настанет та подходящая минута, которую я жду, чтобы позвать их к нам или в кино, чтобы угостить их тортом со взбитыми сливками и бананами, рассказать историю с украденным ребенком — такую интересную, особенную, страшную, и напомнить о предстоящих каникулах. Именно сегодня и тут, в парке, а после обеда мы встретимся и будем рассказывать об охоте по следу и о лассо, о заповеднике, деревянной вышке, о печеной картошке — на тех глупых мальчишек с гувернанткой я вообще не буду обращать внимания, — лишь бы Брахтл первым нарушил эту страшную тишину, от которой я задыхался, и обратился ко мне, окликнул бы меня… И тут, когда мы проходили мимо ковра из цветов, от которого вдруг повеяло ароматом роз, хотя розы в это время, пожалуй, отцвели, Брахтл действительно прервал тишину, которая меня душила, и заговорил. Он обратился к Минеку и сказал:
— Ты не думай о том, что он тебе сказал. И не обращай внимания, слышишь. Это совершенная чепуха, Я знаю, где он живет, и скоро его убью. — Он остановился и поправил носки… Мы вышли из парка в каком-та странном напряжении, передо мной на мгновение возникла какая-то серая тень… Возле церкви святого Михаила Минек подал нам руку. Брахтл посмотрел на него и сказал вежливо:
— Не думай о том, что он сказал. Я выполню свое обещание. Я скоро убью его, чтобы ты был спокоен. Приходи после обеда к нам…
Мы дошли до перекрестка у москательной лавки в напряженной тишине, в которой я ощущал серую тень и еще нечто, что сверлило мне душу… У москательной лавки Брахтл на меня не посмотрел, сбросил ногой спичечную коробку с тротуара, махнул рукой и повернул за угол, где как раз медленно шел, если я не ошибся, Дател… Я вошел под железнодорожный мост, ступая, как во тьме, сердце у меня сжималось. Пришел домой, обедал с матерью, которая почти не разговаривала и смотрела в пустую тарелку, будто мысли ее были далеко-далеко отсюда, пальцами одной руки она легонько теребила скатерть… Отец — я даже не знал, что он дома, и мать тоже не знала — подошел к часам и в его голосе было что-то зловещее. Я вбежал к себе в комнату и там…
Да, все было ошибкой и обманом.
Мне уже не нужно было их звать к себе, рассказывать случай об украденном ребенке, говорить о каникулах, мне уже не нужно было спрашивать самого себя, почему Брахтл посадил меня рядом, больше ничего не нужно. Все было ошибкой и обманом, я не принадлежал к их компании никогда, и я понял… Географ! Чужой, незнакомый человек, которого я никогда в жизни не видел и который до этого тоже меня никогда не знал и не видел, а, значит, должен был меня только учить и больше ничего. А потом мне подумалось, виноват ли в этом только географ, и мне стало еще горше. Я слышал, как отец ходил в передней, где-то возле часов, вешалки и зеркала, потом он вернулся в кабинет; матери вообще не было слышно… Потом я вспомнил, что должен идти на урок к старой вдове учительнице на Градебную, и меня обступила мгла.