10
На урок и старой вдове учительнице я, вероятно, не дошел. Передо мной очутились деревья и кустарники вроде сада в заколдованном городе, я понял, что пошел не на Градебную, а совсем в другую сторону, под железнодорожный мост, через перекресток, мимо москательной лавки, и очутился в том месте, где улица поворачивает к церкви святого Михаила… Потом передо мной возник широкий ковер, усыпанный пестрыми цветами, от которого шел аромат восковых роз, я обежал его кругом так быстро, будто дорожка была посыпана раскаленными углями, надо мной и около меня показались другие деревья и кусты и какая-то широкая дорога в чащу… Внезапно я очутился перед памятником графу Штернбергу. Он стоял с чуть склоненной головой, будто о чем-то раздумывал, он стоял передо мной и глядел на цветок, который был в его согнутой руке, глядел и скорбно и грустно. Он стоял на большом темном мраморном постаменте, а вокруг цвели поздние сине-белые и темно-красные анютины глазки. Я сел перед ним на одну из скамеек, а черную папку с нотами, которую держал под мышкой, как надломленное крыло, я прижал к себе. Потом я услышал музыку. Она неслась в небе над памятником, будто где-то вдали играли черно-золотые горнисты и тромбонисты, она долетала сюда от китайского павильона, от пруда, по кронам деревьев, усыпанных осенними листьями и озаренных спокойным солнцем. Сначала я смотрел на деревья и машинально слушал, потом мне показалось, что кто-то сел на другой конец скамейки. Будто и он слушал и смотрел на деревья, потом перевел взгляд на графа Штернберга, стоящего на темном мраморном постаменте, потом опустил взгляд на землю перед скамейкой, затем поднял взгляд на меня… и потом спросил, что у меня в черной папке. Не иду ли я на урок музыки.
Я увидел рядом с собой совершенно незнакомого человека, которого никогда в жизни не видел.
Из-под красивой серой шляпы с черной лентой падали длинные темные волосы, под подбородком — лимонно-желтая бабочка, в кармане светлого элегантного пиджака виднелся темный кружевной платочек. На скрещенных ногах — коричневые полуботинки, начищенные до блеска, с белыми гетрами; на коленях — похоронное извещение. Он глядел на меня выцветшими, слегка запавшими глазами — видимо, ждал ответа.
Я впился взглядом в памятник, будто меня приворожили. Мне хотелось встать и уйти, но вставать и уходить, когда он подсел ко мне и заговорил, показалось неудобным. Но и молчать показалось неудобным. Я не знал, что мне делать. Наконец я все-таки осмелел и что-то сказал. Что-то неясное, смутное. Вроде, что должен идти на урок музыки, но не иду. А может, что вместо Градебной я пришел сюда. Или, что пойду на урок в следующий раз… Он легонько кивнул, посмотрел на памятник и опять будто бы слушал музыку, будто бы льющуюся с крон деревьев. И снова кивнул, придерживая извещение на коленях, и чуть-чуть ко мне придвинулся. Потом стал мне рассказывать. Что-то о каких-то мужчине и женщине, о чем они говорили…
— …представь себе, что эта женщина сказала тому мужчине... — Он склонил ко мне свои выцветшие, слегка запавшие глаза, и в его голосе слышался еле заметный иностранный акцент. — Она сказала: «Нет ничего, удивительного. Нет ничего удивительного, если к тебе приходит столько разных странных людей. Хоть бы они приходили днем, но они приходят вечером или ночью, как какие-то контрабандисты, никто не знает, откуда они приходят, кто они, чем они занимаются, чего они у тебя ищут, куда потом исчезают — ведь это ужасно. Когда ты внезапно уезжаешь, даже не сказав слова, так за домом после этого следят день и ночь, как в тюрьме,— сказал мой сосед и потрогал бабочку на воротничке. — Никогда ты его ни о чем не спросишь, не узнаещь, не скажешь ему слова — это страшно. Здесь ведь не какая-нибудь тюрьма Синг-Синг, а родина». Мужчина на это ответил женщине довольно резко: «Ты же знаешь, что у меня нет времени, что я коммерсант и езжу много лет. А ты не понимаешь. Вдруг упреки. Кому ты, собственно, говоришь? Мне? Что за домом следят, жалуешься ты, но ведь в нем золото! А что касается посещений… — Тут мой собеседник стал говорить тише и потрогал платочек в кармане. — Что он об этом знает? Ничего он об этом не знает. Когда ко мне приходят, он давно спит. Ты его давно усыпила тем небесным чтением, которое ему постоянно даешь… Он витает в небесах, на коврах-самолетах или в заколдованном лесу. А когда они уходят, он видит десятый сон, едет в карете или сидит на Луне. Он не только никогда с ними не встречался, но никогда не слышал о них, хотя эти странные разные люди и ходят ко мне…» Но женщина не сдавалась: «Почему же тогда это в нем возникло, почему?» — И тут мужчина посмотрел на нее и промолчал. Молчал одну-две минуты и вновь заговорил. «Ничего в нем не возникло. — сказал он, будто произнес речь в защиту преступника, — это в нем... У него это с рождения».— Человек замолчал, посмотрел на памятник, на похоронное извещение и сказал:
— Фантазия из «Нормы» кончилась. — Он показал на кроны деревьев, где только что затихла музыка, и в его голосе слышался еле заметный иностранный акцент. — В «Норме» есть скорбные места, это трагедия. Сейчас играют танцевальную музыку из «Самсона и Далилы»...
Он склонил голову — из-под шляпы упали темные волосы — и перебросил ногу на ногу. Через кроны деревьев от павильона, от пруда сюда долетала музыка, похожая на восточную. Восточная музыка слетела с крон деревьев, но я слушал ее так, наполовину. Я понял, что он рассказывал мне не только о каких-то мужчине и женщине, а еще о ком-то третьем. Но о чем шла речь и почему он мне это все рассказывает, я не понял. Наверное, он все уже объяснил, а я прослушал, ведь я и его слушал наполовину. Был он совсем чужой человек с волосами, которые падали из-под шляпы, с выцветшими, слегка запавшими глазами, с лимонно-желтой бабочкой, кружевным платочком в кармане пиджака, в начищенных полуботинках с гетрами, с большим золотым перстнем на руке, который я увидел только сейчас… На коленях лежало похоронное извещение. Совершенно чужой человек, который подсел ко мне на скамейку.
«Это у него с рождения, — кивнула женщина. — Человек продолжал рассказывать, одновременно слушая музыку, и еще немножко ко мне подвинулся. — Это у него с рождения, а ты хочешь это выбить у него из головы? Наверное, полицейскими методами, наверное, так делают с ворами и убийцами?» И мужчина ей сказал: «Да, выбить из головы. Выбить из головы, пока еще не поздно. Пока не произошло несчастье, которого он не выдержит. У него нет замка, и за его дверями не стоит камердинер. Это все было прежде. Ночью выпустить собак, утром встать и щелкнуть кнутом по сапогам, вечером показать визитную карточку и думать, что перед ним все лягут на брюхо, как эти псы ночью. Ему нужно суровое воспитание, чтобы он избавился от своих страхов, ужасов, фантазий. Такая чувствительность была возможна у господ в замках — она не для него. Это его проклятие, и он должен от него избавиться…» Женщина поглядела на мужчину и сказала: «К сожалению, это несчастье. Раньше за дверью стоял камердинер, теперь там стоит полицейский. Но полиция никогда не будет воспитательным органом. Полиция никогда никого не воспитала. Люди, чье призвание подозревать других, следить за ними, устраивать перекрестные допросы и выбивать у них что-либо из головы, такие люди могут воспитывать лошадей. Но не человека…»
Собеседник на минуту замолчал, а меня обдало жаром. Когда я пришел в себя, я понял, что он не только рассказывает мне о каких-то мужчине и женщине и о ком-то третьем, о котором те двое разговаривают, но и что-то еще о полиции. Меня обдало жаром, но, к счастью, он не заметил. Он посмотрел куда-то за памятник, внезапно немного отстранился от меня и чуть-чуть надвинул шляпу на лоб.
— Там идут, — небрежно кивнул он головой.
За памятником по дороге от пруда шагали двое полицейских, полицейских в формах — в шлемах, с саблями. Человек отодвинулся еще немножко, положил ладонь на извещение и стал смотреть на анютины глазки вокруг памятника. Полицейские дошли до площадки за памятником, посмотрели налево, направо, потом повернули и пошли к пруду. Когда они исчезли за деревьями, человек убрал ладонь с извещения, сдвинул шляпу на затылок и опять пододвинулся ко мне.
— Ушли, — сказал он, — даже не посмотрели сюда. А почему? Разве сейчас вечер или ночь? Что им нужно от людей, сидящих на скамейках… — Он сделал рукой широкий жест. — Они следят за счастьем? Так я продолжу… Мужчина сказал женщине, что «так, как говорит она, это неслыханно. Если полиция имеет дело с ворами и убийцами, то это ее обязанность, для этого она и существует, чтобы иметь с ними дело. Это не значит что она так же обращается с детьми. А вообще, сказал он, — я коммерсант и хочу лишь держать его в руках. Чем больше я буду его баловать, тем сильнее будет возрастать его чувствительность, все-то его ранит и приводит в смятение, а так не годится. Он тоже будет коммерсантом, — сказал мужчина и стал разглядывать небольшую шкатулку, инкрустированную какими-то драгоценными камнями. — Откуда я знаю, отчего он еще страдал, — сказал мужчина, бегло разглядывая драгоценные камни. — Отчего это возникло? Может, оттого, что ко мне ходят по вечерам и ночью разные люди? Что за нашим домом следят, как за тюрьмой, потому что в нем золото? Я знаю, что у него мало товарищей…»
— А у тебя они есть? — обратился ко мне собеседник и посмотрел выцветшими, слегка запавшими глазами: — У тебя они есть? — И спросил: — Почему ты так побледнел?
Наступила тишина, он отвернулся от меня, посмотрел на деревья и сказал:
— Танцевальная музыка из «Самсона и Далилы» кончилась. Теперь играют балетную музыку из «Риголетто». Она короткая. В «Риголетто» лишь несколько тактов балетной музыки в увертюре и в первом действии, больше нет. Дальше развертывается трагедия. В такой ситуации танцевать трудно… Ну, так я продолжаю, — сказал он и посмотрел на похоронное извещение, лежащее на коленях: «Ты его с малых лет охраняла, — сказал мужчина, — от всего, что его могло закалить. Боялась идти с ним в парк, на стадион, в магазин, вообще выйти с ним на улицу… Я до сих пор не знаю почему? Мне всегда казалось, что ты боялась, что за тобой кто-то следит… Если бы было по-твоему, он находилс