я бы в какой-нибудь монастырской школе, наполовину закрытой. Ты бы пичкала его небесным чтением и держала бы на цепочке, чтобы он как можно меньше выходил на улицу и был еще чувствительней. Держать ребенка на цепочке — это тоже не лучшее воспитание. Мы живем в республике, в демократическом государстве. И моя обязанность его воспитать…» «Так воспитывай, — сказала женщина, — а ты совсем о нем не заботишься. Он от тебя не слышит ни одного доброго слова. У тебя минутки нет для него. Монастырское затворничество, держат ребенка на цепочке, живем в демократическом государстве? Почему же в таком случае нужно заводить полицейский режим?»
Меня снова обдало жаром, и человек снова, по счастью, не заметил. Он отмолчался и прислушался к музыке, она неожиданно кончилась.
— Балетная музыка из «Риголетто» кончилась, она короткая, — сказал он, глядя на кроны деревьев и опять замолчал, словно ждал, что будет дальше. Потом от пруда по кронам деревьев разлились звуки арфы. Звуки арфы! Казалось, будто играли ангелы, и несли они звуки на крыльях сюда — к нам, к памятнику. Как будто золотистые листья деревьев шелестели. — Это интермеццо из «Лючии» Доницетти, — сказал он и посмотрел на извещение,— в это время не танцуют, интермеццо исполняют при опущенном занавесе, за которым позже разыграется трагедия… Так я продолжу: «Я коммерсант, — сказал мужчина, — но если нужно завести полицейский режим, так это единственно правильный шаг. Мы живем в республике, в демократическом государстве, где никто никого не преследует, каждый свободен, может жить по-своему, делать что он хочет, ехать куда вздумается, но ты, вероятно, не знаешь, что делается рядом. Рядом, в Германии. Что с тех пор, как там пришел к власти Гитлер, к нам начинают проникать преступники, которые должны подготовить для него здесь почву. Именно наша свобода им дает эту возможность. Сожалею, но, если бы у меня в руках была армия и полиция, я бы ни с кем не нянчился, — сказал он и поглядел на драгоценные камни. — С вредителями и преступниками можно справиться только при помощи карабина. Распустить Судетско-немецкую партию и всех вождей ее отправить в тюрьму. Ты знаешь, что такое Судетско-немецкая партия и кто ее вожди? — спросил мой собеседник и посмотрел на меня, а я в ту минуту не знал, спрашивал ли об этом тот мужчина ту женщину, о которых мой собеседник рассказывал, или он спрашивает меня, но, прежде чем я успел кивнуть, разговор продолжился: — Кто их вождь? Это гангстер. Это гануман. А Судетско-немецкая партия — свора гангстеров, гануманов. Тысячу людей уже убежало от варваров из Германии в соседние государства… — сказал мой собеседник с легким иностранным акцентом и поправил платочек в кармане, — особенно евреи, — напомнил мужчина женщине. — Мне приходится немного заботиться о беглецах, я не могу сложить руки и закрыть глаза, не могу оставить их умирать с голода. Если у нас когда-нибудь появится такой беглец, то я приму его, как своего, хотя у нас и есть сын,— мне никто и никогда не запретит это сделать. Лгать кому-нибудь в лицо, когда человек слеп, — это не искусство, это подлость. А теперь вернемся к теме нашего разговора. Эпоха и жизнь, — сказал мужчина, — может его легко ранить и уничтожить, но эпоха за это ответственности не понесет. Ответственность понесу я, что изнежил его. Будешь ты потом жаловаться, что эпоха уничтожила твоего ребенка? Будешь? Тебя спросят: ради бога, скажите, какая эпоха? Кто это был, кого вы имеете в виду? Покажите пожалуйста, пальцем! Дорогая пани, скажут они, ничего нельзя поделать, он не выдержал и поддался, вы всего лишь коммерсанты, было преследование евреев, такое было время… Я должен заботиться о человеческих судьбах, ответственность несу я, а не эпоха. Эпоха может катиться ко всем чертям…»
Я не имел ни малейшего представления, о ком он говорит и почему мне, чужому мальчику, все это рассказывает. Он был чужой и незнакомый человек, с длинными темными волосами, которые падали из-под шляпы, с лимонно-желтой бабочкой, кружевным платочком, гетрами и говорил с легким иностранным акцентом. Но я слушал его уже долго. Он сидел совсем близко от меня, иногда глядел на меня со стороны выцветшими, слегка запавшими глазами, и я не мог его не слушать, даже если бы хотел. Я посмотрел на большой золотой перстень на его руке, и мне показалось, что он рассказывал о чем-то из своей собственной жизни. Потом он придержал извещение на колене, а рукой, на которой был перстень, достал сигарету. Сунул ее в рот, снова залез в карман, вынул зажигалку и закурил.
— Ты ведь еще не куришь? — спросил он и, поглядев на меня, слегка улыбнулся.
Я покачал головой.
— Конечно, — кивнул он, — какое в этом счастье? У тебя еще все впереди. Сколько тебе лет? — Он испытующе поглядел на меня, но как-то мягко. — Четырнадцать, пятнадцать?
Я слегка кивнул и снова покраснел, — мне это польстило, столько мне все-таки не было. «Не курю, — пронеслось у меня в голове, — но зато я чуть было не напился». Я как бы ощутил запах крепкого пряного ликера… воспоминание… а потом я опять побледнел.
— Почему ты снова побледнел? — спросил он и наклонился ко мне. — Ты боишься?. Первый раз ты побледнел, когда я спросил, есть ли у тебя товарищи… Мне кажется, тебя что-то мучает… И добавил: — Интермеццо из «Лючии» кончилось, занавес поднялся. А кончится все это сумасшествием и смертью…
Он посмотрел на похоронное извещение, стряхнул пепел, о чем-то задумался… поднял голову и снова отстранялся от меня и надвинул шляпу на лоб.
— Опять идут, — сказал он.
По дороге за памятником подходили к нам, сюда, к скамейкам, те двое полицейских. Они шли медленно, на головах у них были каски, а руки покоились на эфесах сабель. Мой сосед держал в одной руке сигарету, другой придерживал извещение и смотрел куда-то в сторону. Полицейские дошли до памятника, посмотрели направо и налево и повернули по дороге к пруду, по которой пришли сюда в первый раз. Когда они исчезли за деревьями, мужчина опять поправил шляпу, пододвинулся ко мне и сказал:
— Ходят тут, как будто ищут кого-то. Словно тут делается бог знает что. Еще светло, чего бы им здесь искать? У тех людей на скамейках… — Он показал вокруг себя. — Эти ничего не возьмут. Это, — и он стряхнул пепел и поднял руку к деревьям, — балетная музыка из «Аиды». Танец с мечами, так иногда его называют, когда балерина берет меч и танцует на щите… Так я доскажу эту историю. Просто-напросто мужчина потерял терпение — иногда с женщинами трудно бывает договориться; если ты когда-нибудь женишься, то поймешь… Просто он сказал той пани, что хочет, чтобы он был закаленный и ничего больше, что если он занимается музыкой, то не должен целиком погружаться в чувства. Он должен каждый день играть на рояле, скрипке, учиться петь, ходить на концерты, он должен быть тонким, но не имеет права сломаться при первом порыве ветра. Он должен быть чутким к музыке, к искусству, но не излишне чувствительным в личной жизни. Иначе это может кончиться, как в «Лючии ди Ламермур» или как с ее автором... Хорошо еще, что он не будет коммерсантом. — Он встал, схватил шкатулку, инкрустированную драгоценными камнями, и выбросил ее в окно. Потом вытер руки, посмотрел на жену и не сказал больше ни слова. Она стояла словно окаменелая… — Теперь играют из «Аиды». — Он посмотрел на меня, я был поражен. — Торжественный марш. Сейчас придет Радамес как победитель, встанет перед фараоном, Амнерис увенчает его лаврами, но здесь, — он показал на деревья, — этого не будет. Это уже пение, а здесь играют, видимо, только симфоническую музыку. А кончится также трагедией. Замуруют в гробнице. Так и кончится жизнь. — Он задумчиво кивнул и машинально дотронулся до своей бабочки той рукою, в которой держал сигарету. — Человек должен быть чутким к музыке, к искусству, но не излишне чувствительным в личной жизни. Это доставляет боль, приводит к несчастью, тоске или грусти, а всего этого более чем достаточно… — Он погаснл сигарету и засмотрелся на свой перстень. Сомнений не оставалось. Он, вероятно, рассказывал о себе. И продолжал: — Ну, а потом, в один прекрасный день, у них действительно появился тот самый беглец, о котором упоминал мужчина. В Германии Гитлер арестовал его родителей, потому что они были евреи, все, что у них было, забрали, его исключили из школы, рояль увезли, он пришел пешком из Дрездена, пришел в одних рваных штанах, грязный, голодный и усталый, как загнанный зверь, это было еще весной, и дороги размокли и покрылись грязью. Мужчина и женщина его приняли, как своего, хотя у них и был собственный сын. Они были богатые коммерсанты, в их доме было полно золота, даже рамы, в которых висели картины, были позолоченные. Ну, потом…
Он поднял голову и посмотрел на памятник. На дороге за памятником одять вынырнули полицейские.
— Опять идут, — сказал он и отстранился от меня, но не натянул шляпу и не перестал разговаривать, мне вдруг показалось, что ему все это было абсолютно безразлично, перестало его беспокоить, — опять идут, — просто сказал он, — патрулирует полиция. Патрулирует сегодня необычайно усердно. Так что, мне кажется, будто они за кем-то следят…
В тот момент, как он это проговорил, я чего-то испугался. На минуту я затаил дыхание и почувствовал, что побледнел. Но, к моему удивлению, это сразу прошло. Меня осенило, что вдруг меня здесь нечаянно увидел бы отец. Он сегодня, как ни странно, был дома, и его голос в передней звучал как-то зловеще… Я прижал черную папку с нотами к себе и стал подумывать, как бы улизнуть..
— Куда ты идешь? На урок, на Градебную? — спросил он меня, глядя все время на полицейских.
Я пробормотал, что сегодня на урок уже не пойду, что поздно. Мне нужно домой… До меня дошло, что за все то время, пока я здесь сижу, я заговорил второй раз.
— Домой? — спросил он задумчиво, глядя все еще на полицейских. — Домой… Пойдешь домой, но у тебя что-то случилось. Что тебя мучает? Наверное, ты в школе получил плохую отметку, рухнула какая-то твоя надежда, постигло разочарование, может, тебя кто-нибудь обидел. Но если это так… — Он на минуту перестал глядеть на полицейских и повернулся ко мне: — Если это так, я не знаю, может, я ошибаюсь, но если это так, то не принимай все близко к сердцу. Не принимай близко к сердцу, — повторил он мягко и приветливо, глядя на меня выцветшими, слегка запавшими глазами. — Не принимай близко к сердцу, если это так. Из-за одной плохой отметки не стреляются, ее можно исправить, ведь ты наверняка способный и умный. А разочарование? Разочарований вообще не должно быть, это в твоей власти. Так же как в твоей власти, чтобы тебя никто не обидел… Конечно, — продолжал он мягко и приветливо, глядя на полицейских, которые на этот раз обошли памятник и приближались к нам, — это в твоей власти. Если ты закалишься и не поддашься чувствам. Именно так, как я тебе перед этим рассказывал. Быть чутким, да-да, к искусству, к музыке, к жизни, но не излишне чувствительным к самому себе, только до определенной степени, ибо эта жизнь напоминает танец на острие ножа, — сказал он, продолжая смотреть на полицейских, которые были совсем близко. — Ты должен укрощать свои чувства, держать их в узде, не выпускать поводья из рук. Представь себе, что перед тобой оркестр. — Он легким движением показал на деревья, над которыми все еще звучала музыка, но на этот раз, что са