сделали прорубь и посмотрели в воду. Одна там увидела молодца, — он кивнул Катцу, — другая увидела смерть. — И он передернулся… — Одна в тот год вышла замуж, другая умерла и ее похоронили. Здесь… — И пан учитель пририсовал на доске над деревней холм, а на нем — кладбище…
— Жаль, что сегодня не сочельник, — зашептал Брахтл, — я бы прорубил лед, интересно, кого бы я там увидел.
— Наверное, Минека, — сказал я.
— А может, тебя, — сказал он.
— Чтобы не подвергать вас грешным мыслям, — сказал пан учитель и посмотрел на меня, — я должен вам наглядно все показать. Это нельзя делать просто так, для этого нужно несколько важных вещей. Я должен вам показать, что у меня в этом портфеле, — он смотрел на меня, — и здесь, в этом последнем мешочке.
И тут пан учитель открыл портфель и мы увидели, что он вынимает топор… Потом он быстро развязал третий мешочек и вынул из него чеснок… А потом я потерял сознание.
Я чувствовал, что сижу на парте, Брахтл трясет меня за руку, Бука держит меня за плечо, Минек повернулся ко мне и что-то испуганно говорит, еще я увидел Броновского, Хвойку, Катца, Арнштейна, Коню, Гласного, Грунда, и до меня дошло, что в классе тихо. Так тихо, как никогда на уроках чешского не было. Тихо как в могиле. Потом я почувствовал, как кто-то вошел в класс.
Издалека я слышал голос пана учителя, который кому-то говорил, что это невозможно…
— Это невозможно, — говорил он, — вы только посмотрите на класс, какой он тихий, бедняги даже не дышат, откуда же у них настроение петь коляды. Коляды летом, когда приближается конец учебного года, всесокольский слет и мы пойдем на два месяца в отпуск… это бессмыслица. Этот шум, видно, шел откуда-нибудь из другого места. Загляните лучше в пятый класс, там как раз проходят звезды.
Потом я пришел в себя немного и заметил, как из класса выходит господин директор с сизым бородатым лицом, Коломаз в этот момент открывал ему дверь, низко кланяясь, а пан учитель стоял на ступеньке кафедры и кланялся до земли.
— Как гора с плеч, — сказал пан учитель. — Я знал что он где-то тут прохаживается. Еще на предыдущей уроке, когда я в восьмом рассказывал о бланицких рыцарях. Может, его отсюда выпроводили топор и чеснок,— сказал он, — хотя я их ему, собственно, не показывал, и он их не видел. Но такие образованные люди, как наш господин директор, чувствуют и такие вещи, которых не видят. — И он вынул топор и чеснок из-под кафедры. — Так что с тобой, Михалек, лучше тебе?
Броновский сказал, что он сбегает к школьному сторожу и позвонит родителям, чтобы прислали шофера и отвезли меня домой. Я сказал, что не нужно, что дойду и пешком. Что мне на самом деле уже лучше. А Брахтл сказал, что мне уже хорошо и что он сам доведет меня до дома.
— Хорошо, — согласился пан учитель. — Я бы отправил тебя домой на машине, но теперь уже не имеет смысла. Это последний урок, и через минуту зазвонят — будет полдень. Брахтл тебя проводит. Надеюсь, что все в порядке… — А потом добавил, что, прежде чем будет звонок, он даст нам домашнее задание — сочинение.
— Дам вам последнее сочинение, чтобы вы хоть изредка дома тоже что-нибудь делали, прежде чем вы разлетитесь на всесокольский слет и на каникулы. Напишите: «Самое большое удивление, которое я испытал». Я имею в виду самое большое удивление в жизни. Близится конец учебного года, табель, так что для удивлении будет много причин.
Потом прозвенел звонок и к моей парте подошли Бука, Гласный, Грунд, Броновский, Катц, Арнштейн и Коня. Брахтл взял меня за руку. С другой стороны присоединились Минек и Бука, за ними Катц, Броновский и Грунд, а потом еще Гласный, Цисарж, Догальтский и Хвойка, а потом Тиефтрунк… и совсем в конце Коня и Арнштейн… И мы пошли, пошли по коридору, по лестнице, медленно спустились вниз, прошли мимо статуи Лаокоона, опутанного змеями, и вышли на улицу, пересекли ее, вошли в парк, а с улицы доносились звуки из громкоговорителей, которые были установлены по всему городу — сейчас их проверяли, кто-то произносил алфавит — а, b, с, d, — потом заиграли сокольский марш. Вдали звонили колокола, наверное у святого Михаила, был полдень, солнце освещало деревья и газоны, ковер из цветов, полный роз, было двадцать три градуса, люди ходили уже купаться. За парком, на улице, где поворот к церкви, как раз медленно проезжал катафалк, запряженный парою вороных лошадей с плюмажем, и Катц, который протиснулся поближе ко мне, сказал:
— Милый Михал, у тебя уже есть тренировочный костюм?
Мимо нас проходил какой-то пан с дамой, и пан сказал:
— И у мясников иногда бывает достаточно красной краски.
16
И вот прошел всесокольский слет, прошли каникулы и начался опять новый учебный год — ничего не изменилось, совсем ничего. Штернбергский парк издавал ароматы солнца и травы, на ковре из цветов благоухали красные и желтые розы, возле памятника графу Штернбергу пестрели сине-белые и темно-красные анютины глазки. У ворот школы — герб Льва-царя, по второму этажу — статуи старцев, на лестнице — Лаокоон, в нашем классе с окнами, выходящими в парк, — портреты двух президентов и крест, кафедра, к ней ступенька, доска, паркет вымыт, в заднем углу — печка, похожая на валек, соединенная трубой со стенкой, дверца для угля в коридоре… Прибавился только один новый предмет — латынь.
А на улицах висели громкоговорители, которые установили в конце учебного года перед всесокольским слетом, на чистом синем небе время от времени кружились самолеты, а в газетах было полно известий, как всегда, газеты всегда полны известий, сообщений о разных речах, собраниях и заседаниях в пограничных районах, сообщений о нашей немецкой партии, название которой я где-то уже слышал, писали о ком-то, кто к нам приехал и сейчас находится здесь, о каком-то английском лорде, о ситуации серьезной, напряженной, то тут, то там кое-что и о войне… короче говоря, все, как раньше, ничего особенного, нового, а дома…
Дома все же что-то происходило.
Кроме того, что мать поставила мне в комнату после окончания каникул новое радио, чтобы я вечером мог послушать музыку или пьесу, новым были у нас и гости. Они приезжали к нам уже во время каникул в деревню к Валтицам и Вранову, а когда мы вернулись из деревни, приезжали к нам и в городе. Я не сердился, и мать тоже нет, наоборот, она была рада. Потому что те, что приезжали, были ее родственниками и знакомыми из дедушкиной несчастной страны. Удивительнее всего, что не сердился и отец. Хотя это были мамины родственники и знакомые из дедушкиной страны. Он приглашал их, когда бывал дома, даже в свой кабинет, куда никто из нас ходить не смел ни в коем случае, он сидел там с ними за закрытыми дверями и подолгу разговаривал — до самой ночи… Я вспоминал высокого седовласого генерала с моноклем — черного рыцаря, который меня любил, хотя совсем меня не знал, и я все ждал, не приедет ли он, но он не приехал. Не приехали и три мальчика с испанской гувернанткой, однако это было хорошо. Не приехала, конечно, и костлявая с короной на голове, «чистая раса», которая, впрочем, не была из дедушкиной страны, и с ней у нас никто бы и слова не сказал. Но на второй день, когда я пришел из школы домой, появился гость совсем особенный. Брат матери с одной барышней…
Дядю я, конечно, знал. Он был загорелый, носил синий галстук и был очень самодоволен. И только когда речь зашла о несчастье у них дома, в Австрии, он нахмурился, сделался серьезным, и жемчужина, которую он носил на галстуке, мне тут же показалась скатившейся слезой… Барышню я не знал, я видел ее первый раз в жизни. Она тоже была очень самодовольна, весела и становилась серьезной только тогда, когда речь заходила о несчастье в Австрии, она говорила по-венгерски — по-немецки плохо, по-чешски вообще не говорила и была необыкновенной.
Едва они приехали, как бабушка на стене над диваном в золотой раме сразу приняла в них деятельное участие. Она вмешалась в их дела даже раньше, чем Руженка, которая с первой же минуты не спускала глаз с барышни и ходила в трансе. А бабушка — наоборот. Бабушка не хотела на барышню даже посмотреть. Медведю она приказала, чтобы он, если барышня войдет в комнату, не смотрел на нее и делал вид, что спит, а танцовщице из горки сказала:
— Моя золотая, сахарная куколка, вы тоже не смотрите. Если она войдет, опустите глаза…
Полдня у меня не выходило из головы, почему бабушка видеть не может барышню, а теперь я понял — из-за ее платья.
Она носила короткое платье из желтого шелка с фиолетовым поясом и прозрачные розовые чулки. На шее — большие красные бусы, в ушах — рубиновые серьги, на руке — золотые браслеты, несколько огромных перстней, у нее были длинные красные ногти, на голове — прическа: спереди завитая и черная, по бокам плоская и фиолетовая, а сзади гладкая до синевы. Но еще удивительней было ее лицо. Щеки розовые, губы рубиновые и на глазах ресницы. Ресницы ужасно длинные. Такие длинные, тонкие и черные, как ноги большого паука… Еще никогда в жизни, ни у кого я таких ресниц не видел, и я смотрел на них словно дикарь. А глаза у нее были черные, как эти ресницы и волосы спереди, и блестели, как у кинозвезды.
Дядя сказал, что это Илона Лани, солистка будапештской оперы, колоратурное сопрано. Например, Джильда в «Риголетто» или Розина в «Севильском цирюльнике»... Руженка ходила в трансе, но бабушка вмешалась первой… Это было, конечно, из-за ее платья. Но вскоре я понял, что и из-за чего-то другого.
Дядя сказал также, что Илона Лани его невеста и в конце сентября они поженятся. Это, вероятно, для бабушки было потрясением. Потому что бабушка не выносит в семье людей из мира искусств. И хотя она любит музеи, картины, музыку и хотя любит хороших певцов, например Карузо, который давно уже умер, или Дестинову, которая тоже давно умерла, но в своей семье артистов она не потерпит.
— Они очень чувствительны, каждая мелочь их ранит, их трудно понимать, — сказала она на венском диалекте. — И если бы только чувствительность — ее еще можно понять… Но когда сталкиваешься с разными странными