— Да-да, начало сентября, — проворчал он, а взглянув на меня, сказал: — Если она певица в королевской опере в Будапеште, то сыграй что-нибудь венгерское. Танец Брамса…
И тут же начал на диване трястись, разводить руками, крутить головой и улыбаться танцовщице в горке, которая, однако, была необычайно тихой, скромно опустила глаза и совсем почти не говорила… А бабушка продолжала настаивать, что «звезда» — танцовщица из бара, который находится возле артиллерийских казарм, и что лучше сыграть тирольскую. Что для танцовщицы из бара это будет лучше, чем Брамс, которого она все равно не поймет… И начала тихонько напевать, что случается очень редко, наверное один раз в шесть лет:
A Blatt von an Bleaml, a Stäuberl an Erd,
von an Bodn, den ma fiabt von an Land, dös oam werth…10
Я взял «Almenrausch»11, тетрадь тирольских песен, где на четвертой странице «Andenkn»12, и вышел из комнаты. Потом, в пурпуровой комнате, где все собрались, сел за рояль и сыграл «Andenkn» и «А Blatt von an Bleaml»… Когда я кончил и хотел встать со стула, все, кроме отца, стали хлопать, а мать сказала, чтобы я сыграл еще какую-нибудь чешскую… И я сыграл «Течет вода, течет», словацкую, которая всегда нравилась маме, а еще президенту, который умер в прошлом году осенью и портрет которого висит рядом с его преемником в этой пурпуровой комнате на стене… Когда я кончил, то опять все хлопали, кроме отца, а «звезда» кричала «браво», смеялась.
— De gyönyörüen játszot de gyönyörüen játszot, Miska, Misi, gyönyörü fiu, gyönyörü kiss fiu!13 — повторила она.
Мать улыбалась и была довольна, доволен был, наверное, и отец, хотя он не улыбался, не хлопал, не говорил и даже не посмотрел на меня, а мне было все равно. И когда я эту «звезду» видел, мне казалось, что она приятная и милая, милая и хорошая и, видимо, меня очень любит, хотя, собственно, не знает меня… И я с сожалением посмотрел на стол, где стояли ликер, рюмки, ломтики лимона, а рядом лежала ее бонбоньерка, на которую, как и она, я не обращал внимания, — бонбоньерка от Шпитца…
А потом мать попросила «звезду», чтобы сыграла она.
Она села к роялю, потрогала красные бусы, потом одной рукой пробежала по клавишам и по-немецки сказала, что сыграет кое-что из своего репертуара… Мне было интересно, сможет ли она вообще играть, ведь у нее такие длинные ногти, во всяком случае моя старая учительница вдова с Градебной улицы всегда следила за тем, чтобы у меня были коротко острижены ногти… Но «звезде» ногти, видимо, не мешали. Она пробежала пальцами по клавишам, и я сразу узнал, что она играет из «Риголетто» арию Джильды. А потом арию Розины из «Севильского»… И когда она кончила, я не знаю, как это случилось, но я воскликнул, чтобы она спела. Наверное, потому, что Джильда и Розина мне очень нравились. Она улыбнулась, сказала «gyönyörü Miska» и начала играть и петь…
Мы сидели ошеломленные. По комнате разливался ясный хрупкий голос соловья, звучал ясно и звонко фарфор, который стоит кое-где в комнате, картины, полированное зеркало, все, что тут было, наверное, и портреты двух президентов, голос пел по-итальянски — это было прекрасно. Такого пения я еще никогда ни в одной квартире, ни в одной комнате не слышал, только по радио или на граммофонных пластинках. Это было так прекрасно, будто пела сама Амелитта Галли-Курчи, которая у нас есть на пластинке… Когда она кончила, мы все долго аплодировали, и я громче всех. Она была очень веселой, смеялась и глядела, пожалуй, только на меня и повторяла «gyonyorii Miska, Misi, gyonyorii Misi…».
А потом я в приподнятом настроении и весь раскрасневшийся побежал в бабушкину комнату, чтоб поставить на место «Almenrausch», тетрадь тирольских песен, и тут, когда я вбежал в комнату, я не поверил своим глазам. Высунувшись из рамы и почти не дыша, бабушка сияла. Она воскликнула, что я играл прекрасно, прекрасно, великолепно, особенно Джильду и Розину…
— «Almenrausch» — это пустяки, — воскликнула она,— это так, между прочим, но Джильду и Розину… я без памяти от восторга!..
Мне пришлось сказать, что Джильду и Розину играла солистка будапештской оперы. И тут бабушка раздраженно замахала руками и крикнула, что танцовщица с Венгерской улицы так играть не могла, что это играл я.
— Как может играть эти вещи танцовщица из бара! — кричала бабушка. — Нужно голову иметь на плечах, чтоб такое сказать, понятно, что это не она.
Медведь посмотрел на меня с лукавой усмешкой и попросил, чтобы я рассказал еще что-нибудь… И я сказал бабушке, что «звезда» еще и пела. Солистка королевской оперы в Будапеште пела Джильду и Розину… И тут бабушка подняла голову, удивленно на меня посмотрела и сказала, что никакого пения она не слышала. Что слышала только, как я играл арию Джильды из «Риголетто» и арию Розины из «Севильского цирюльника». И что это мне удалось и что вообще она не уверена, что танцовщице е Венгерской улицы эта музыка была понятна. Такие, как она, могут воспринимать что-нибудь легкое… Не более сложное, чем оперетту про Марицу… Медведь тут же стал смеяться и ворчать, глядя на танцовщицу в горке, которая молча опустила глаза, бабушка окликнула его, чтобы он не безобразничал, и пошарила рукой где-то под рамой — наверное, искала конфеты. А потом, когда я уже выбегал из комнаты, жестом остановила меня и спросила, откуда я, собственно, взял этот «Almenrausch».
Может, он от кого-то мне достался…
— Давно ли он у тебя? — воскликнула бабушка. — Неделю, месяц, год? Может, два или, господи боже… десять лет?
Но я только улыбнулся и махнул рукой. Все были в пурпуровой комнате, мне нужно было идти к ним, я быстро выбежал, и за мной раздалось только бренчание цепи.
Когда я вбежал в пурпуровую комнату, где рядом с ликером, рюмками и ломтиками лимона лежала бонбоньерка, на которую до сих пор никто не обратил внимания, дядя как раз говорил о свадьбе, что она, мол состоится у них дома, в Австрии, и тут на его синий галстук будто упала слеза, он спросил, сможем ли мы получить визу, чтобы приехать к ним, поскольку в их стране оккупанты… А потом сказал, что Илона Лани получила уже приглашение в парижскую оперу, где будет петь Норму, Аиду и Лючию ди Ламермур…
— Ее дедушка был полковником штаба императорской королевской гвардии личной охраны, — улыбнувшись нам и ей, сказал дядя, — он носил темно-зеленую форму с красными и золотыми бархатными петлицами и желтыми пуговицами, белые лосины и высокие ботфорты. Иоганн фон Лани…
И тут я не удержался и как дикарь выскочил из комнаты, чтобы оповестить бабушку об этом невероятном известии. Что дедушка «звезды» был полковником штаба императорской королевской гвардии личной охраны и носил великолепную форму. Иоганн фон Лани… И тут бабушка всплеснула руками, подняла голову и повторила, что дедушка самой лучшей певицы королевской оперы в Будапеште Илоны Лани... И что она не только прекрасно играла Джильду и Розину, но и великолепно пела и что это прекрасная артистка, перед которой будет преклоняться весь мир… А медведь сказал:
— Кажется, танцовщица с Венгерской улицы поедет в Париж петь Норму, Аиду и Лючию ди Ламермур…
А когда я это подтвердил, бабушка сказала, что у солистки королевской оперы из Будапешта голос еще лучше, чем у самой Амелитты Галли-Курчи, которая есть у нас на пластинках…
Поздно вечером они уезжали. Автомобилем на вокзал, а потом ночным поездом домой. Домой к дяде, в Австрию, где оккупанты. Я вышел проводить их до подъезда, а мать и отец поехали с ними на вокзал. Даже отец поехал на вокзал, хотя никогда ничего подобного не делал, особенно по отношению к маминой родне. Руженка тоже выбежала к автомобилю и опять глаз не спускала с певицы. Особенно рассматривала ее прическу и очень длинные паучьи ресницы, хотя их уже нельзя было как следует рассмотреть, потому что на улице довольно слабо светили фонари. Потом мы попрощались с дядей и певицей. Она поглядела на меня, погладила… Прощались мы с ней долго-долго, пожалуй еще дольше, чем мы расстаемся с Брахтлом. Она сказала, что в октябре они хотят поехать в Швейцарию, конечно, если получат заграничные паспорта, что с той поры, как в их государстве оккупанты, путешествовать уже не так легко. Но она верит, что мы еще увидимся.
— Надеюсь, что все хорошо кончится и войны не будет, — сказала она.
Когда дверцы захлопнулись и машина отъехала, когда мы помахали им и автомобиль скрылся за углом, Руженка сказала, что ей кажется, что эти ресницы чужие и что странно, почему у нее нет шляпы…
— Может, у них теперь не носят шляп, — задумчиво сказала она. — Это великая артистка, дяде повезло. Пойду раскину карты.
Когда мы вернулись в пурпуровую комнату, там лежал альбом граммофонных пластинок. Большая месса h-moll Иоганна Себастьяна Баха, хор и оркестр базельского радио под управлением знаменитого дирижера Артура Якобсона, о котором часто писали и у нас. И в этой мессе пела Илона Лани соло сопрано… Лежала там еще бонбоньерка, та самая, на столе рядом с ликером, рюмками и ломтиками лимона… Но, разумеется… этим все не кончилось.
Я схватил бонбоньерку и, полный волнения и любопытства, влетел к бабушке. Только медведь снова меня опередил. Он спросил, почему я так поздно вечером спешу и что держу в руках. Не ту ли бонбоньерку от танцовщицы, к которой не смею Прикасаться… И тут бабушка холодно сказала, что такая великолепная артистка из королевской оперы, как Илона фон Лани, не могла купить эту бонбоньерку у Шпитца. Это исключено.
— Это исключено, чтобы она купила у Шпитца,— сказала она…
Я спросил бабушку, у кого же она в таком случав купила, бабушка испытующе посмотрела на меня, провела языком по губам и сказала, бонбоньерка у нее от отца,
— Ну да, от отца, — сказала она, с удивлением видя, как у меня прервалось дыхание, — от отца или от того его неродного брата.
— Это исключено, — сказал я. — Отец мне никогда бонбоньерку не давал, а дядюшка Войта в эти дни вообщеу нас не был. — И тут бабушка затрясла головой и заявила, что я весьма ошибаюсь.