Вариации для темной струны — страница 41 из 75

— Ты ошибаешься, — сказала снокойно она на венском деалекте, — откуда ты все это можешь знать? Разве ты можешь знать, что и как тебе подсунут полиция и шпионы? — Она покачала головой. — Они умеют делать гораздо худшие вещи, чем подсовывать детям испорченные коробки с конфетами. — Когда я беспомощно упал на кресло возле столика, она сказала: — Такая великая певица не выбрала бы бонбоньерку, которая выставлена у Шпитца на витрине. Ты с первого взгляда должен был догадаться, от кого она, несмотря на эту картинку, которая для этой коробки вообще не годится. Такая великая певица, которая подарила семье Большую мессу h-moll Иоганна Себастьяна Баха с собой и с Якобсоном, купила бы бонбоньерку с картинкой, на которой изображены дети, цветы или котята, — у нее есть вкус. Бонбоньерка действительно от Шпитца, но купил ее отец. У Шпитца…

И тут медведь пробурчал, не у того ли Шпитца, у которого магазин кож в Старом Месте, и бабушка сказала, у того, у которого большой магазин кож на Петрской и который продает конфеты из-под прилавка, где бегают мыши…

На другой день после обеда я спешил на Петрскую улицу, чтобы посмотреть на витрину магазина Шпитца. На ту картинку. На загорелого мужчину и барышню в желтом платье с фиолетовым поясом, красными рубиновыми бусами, браслетами, перстнями, длинными красными ногтями и черными вьющимися волосами. Как они оба сидят на скамейке из розового мрамора, за ними лавры и розы, и они целуются, потому что на них пикто не смотрит. И как у их ног на желтом песке лежит бонбоньерка с такой же картинкой на крышке, и так далее. И когда я наконец добежал до края темного пассажа, где теряется Петрская улица, я подошел к витрине Шпитца и посмотрел сквозь заныленное стекло на картинку…

Как загорелый мужчина показывает барышне в фиолетовом платье с желтым воротником своя красивые новые ботинки за кустами белой сирени, а у их ног, на белом тонком песке, лежит кусок четырехцветной кожи с надписью: «Соломон Шпитц, кожевенный магазин…»

Потом я отважился заглянуть в этот магазин через открытые двери, но только издали, как мышка, чтобы было незаметно, посмотреть на прилавок, по которому, как сказал Катц, бегает мышь, а под ним Шпитц продает эти бонбоньерки. Но когда я заглянул в магазин, то не увидел там никакого прилавка, только на стене висела кожа, а Шпитц как раз стоял возле нее и отрезал кусок на подметки для какой-то пани…

И мне ничего не оставалось, как снова бегом бежать домой и опять к бабушке, чтобы рассказать все, что я обнаружил у Шпитца на Петрской улице. Что на этой картинке ошибка. Что картинка хотя и немного похожа, но совсем другая. Что произошла ошибка и с прилавком. Потому что там вообще никакого прилавка нет. И что Шпитц на самом деле продает только кожи, а никаких конфет не продает.

Но тут бабушка подняла кверху глаза и сказала, что это сомнительно… Это неправда, потому что ты там был днем… Если бы ты пришел ночью, то увидел бы, что он продает бонбоньерки… Под тем прилавком, который он приносит на ночь. И чтобы я из этой бонбоньерки, которую купил отец или его брат, конфет не ел и больше к Шпитцу на Петрскую не ходил…

— Господи, чем я провинилась, что ты меня так наказываешь, — вздохнула она, и в комнате раздалось бренчанье цепи. — Ведь я всегда была набожна, ходила к святому Михаилу, ставила свечки, читала эти книги… никого в жизни не обидела… Скоро будет рождество, а он мне ни о каникулах, ни о школе вообще ничего не рассказал. Он мне не рассказал, что вообще происходит вокруг. Господи, как это долго длится, что я здесь…

Но мне и сегодня не хотелось откровенничать и разговаривать, я посмотрел на медведя, который незаметно смеялся, и на танцовщицу в стеклянной горке, которая все еще была молчалива и тиха, скромно опустила глаза, но все же что-то беззвучно шептала. И под бренчанье цепи, которое снова вдруг раздалось со стены, я вышел из комнаты.

А на улице висели громкоговорители, в ясном синем небе летали самолеты, а в газетах было полно известий — речи, собрания, совещания, совещания и собрания в пограничных районах, немецкая партия, название которой я забыл, английский лорд, который приехал к нам и теперь находился здесь, короче говоря, о ситуации серьезной, напряженной, то тут, то там кое-что и о войне. В спальне у себя я впотьмах проглотил шарик с ромом и включил на минутку свой маленький новый приемник возле постели.


17


А потом я несколько ночей не спал.

На улицах поставили громкоговорители, на темном ночном небе время от времени гудели самолеты, в газетах все те же известия, английский лорд, немецкая партия, серьезная, напряженная ситуация… Но из-за этого я, пожалуй, спал бы, как спали другие — Брахтл, Минек, Бука, Катц или Арнштейн… Может, я не спал потому, что в школе снова начал нас учить географ, а учитель чешского рассказывал «Голубка»? Он же собирался принести геликон и глину из какой-то печальной могилы, кто его знает, почему «глину из печальной могилы», мы скорее ждали от него, что он принесет живого веселого голубя. Но из-за этого я, пожалуй, тоже не страдал бы от бессонницы… Может, я не спал потому, что мне мерещились рубиновые бусы, черные длинные ресницы и голос, какого я в нашем доме никогда прежде не слышал, слышал только на пластинках, я вспоминал, как она на меня смотрела и при этом смеялась, а теперь жила в Австрии и, наверное, ее видел Гини… Боже, почему я не спал, почему? А потом однажды наступила ночь, когда я совсем не сомкнул глаз. Я ворочался на постели у выключенного радио, как оглушенный карп, в ночном небе не загудел ни единый самолет, и в квартире был удивительный, необыкновенный мертвый покой.

Мертвый покой и темнота, думал я, лежа на постели и плотнее закрываясь стеганым одеялом, наверное, потому, что все в нашем прекрасном доме спят при полуоткрытых окнах и спущенных занавесках. Все же он какой-то особенный, наш дом, пришло мне в голову, живем тут одни мы, а в первом этаже Гроны, квартира у нас большая, в передней часы, которые идут вперед, вешалка и зеркало, такая большая кладовка и запасы в ней — когда-то там лежал какой-то топор. Мы одна из лучших семей, думал я, пожалуй, одна из лучших среди тех, чьи, например, дети учатся у нас в классе, я из лучшей семьи, пришло мне вдруг в голову. Однажды медведь мне даже сказал: «Имей в виду, может, ты будешь императором». Или это он сказал не обо мне? А недавно меня спрашивала бабушка, вспомнил я и улыбнулся, о каникулах, о школе, что вообще происходит, а я ей, конечно, ничего не сказал. Каникулы я провел в деревне у Валтиц и Вранова, как мне еще их проводить, может, с той только разницей, что теперь я больше разговаривал с деревенскими мальчишками, хотя бы со Шкабой, — он живет в избушке у леса, гоняет гусей к пруду, и у него есть хворостина. Я ведь стал старше. Я должен был ехать на каникулы в другое место, к скаутам, я вспомнил, что об этом как-то слышал в передней. Почему это не вышло? Наверное, тоже из-за этой серьезной ситуации. А школа, подумал я, школа у Штернбергского парка… Я должен был, кажется, ходить в какую-то другую, еще в прошлом году, в гимназию, но в другом месте, где одновременно был интернат. Почему и это не состоялось? Может, тоже из-за серьезной ситуации, но что это не произошло — было прекрасно. Зачем я размышляю все время об этом, к чему? Мы лучшая семья — это главное, а сейчас ночь. Ночь, мертвый покой и темнота, в этой нашей прекрасной большой квартире спят как убитые, на окнах спущены занавески, охотнее всего я бы встал и подошел к окну, приподнял бы занавеску и посмотрел на улицу. Может, потом я лучше усну. Я сбросил стеганое одеяло, подошел к окну и приподнял занавеску.

Под окнами светили фонари, улицы были пустые — ни одной живой души. Лавка Коцоурковой была заперта, на витрине виднелось несколько картошек и что-то зеленое, похожее на траву, туда падал свет от фонаря, так что немножко было видно. Она должна выйти замуж за генерала и получить большой магазин с бананами, вспомнил я, это странно, что она не выставляет на витрину никаких овощей, которых теперь много, странно, что там лежит какая-то хвоя… На крышах противоположных домов торчали две-три антенны, они показались мне непривычными и странными, но это, наверное, оттого, что небо заволокли тучи, вчера похолодало, да и немного моросил дождь. Минуту я глядел на пустоту под окном, вслушивался в странную мертвую тишину квартиры, думал о том, что мы лучшая семья… А потом я ощутил, что в отличие от мертвой тишины, в которую погрузился наш дом. на улице, под окнами, царило какое-то беспокойство. Беспокойство, хотя оттуда не доносилось ни единого звука, не было видно ничего, что бы двигалось, и не шелохнулась даже трава в витрине Коцоурковой, на улице не было видно ни одной живой души. Я отпустил штору и вернулся в кровать. А потом я услышал звук.

Будто под окнами пробежала стая мышей и звук затих, или это проехал и где-то остановился какой-то автомобиль. Но я уже не вставал. Что-то мне подсказывало, чтобы я оставался в постели, я только приподнял голову с подушки.

Некоторое время в квартире была прежняя прекрасная мертвая тишина, потом я услышал щелканье двери в кабинете отца, а потом двери в коридоре. Послышались шаги, остановившиеся где-то возле часов, шуршание материи и шорох, какой раздается всегда, когда что-либо вешают на вешалку, шаги направились к зеркалу, висящему возле часов, будто в него кто-то посмотрелся… Потом шаги удалились по направлению к отцовскому кабинету. Потом щелкнуло, и в квартире наступил тот прежний, странный, необычный мертвый покой. Я подтянул одеяло к подбородку и некоторое время размышлял. Кто бы мог к нам прийти — какой-нибудь журналист? Иногда к нам приходили какие-то журналисты спрашивать, например, о том, как я случайно слышал, сколько у нас убийств и существуют ли убийства детей, а может, пришел, улыбнулся я, господин президент полиции или господин министр внутренних дел? И вдруг, бог знает почему, мне пришло в голову, как идут по следу… Тут в передней пробило полночь, значит, было без десяти двенадцать, и я подумал, почему это я прячусь под одеялом, как всполошившаяся овца, если я не могу спать, то могу попробовать, работает ли еще радио. Я включил его, засветился огонек, вроде кошачьего глаза, потом дошли волны и послышался голос. Это были последние известия.