Когда я прыснул со смеху, она вскочила и крикнула:
— Пусть меня накажет бог, но это совсем не смешно! Это правда. У меня тоже так получилось. Ну, конечно, на картах, где же еще могло что-нибудь подобное получиться, не в газетах же. У Коцоурковой это вышло утром, а у меня около двенадцати. Вот доказательство,— она пошарила на буфете и бросила на стол какую-то семерку и короля, — у Коцоурковой вышло точно так же. Восьмерка и трефовая десятка…
— Но ведь это совсем другие карты, насколько я понимаю, — удивился я и посмотрел на плиту: я был ужасно голоден.
— Другие карты, — засмеялась она. — Это одно и то же. От этого ничего не зависит, если другие карты. Главное, что они означают отравление в подземелье. Карты для нас совсем не главное… — Она засмеялась загадочно и смятенно, а у меня в эту минуту мелькнуло в голове, что она свихнулась. Могла, конечно, быть простая бессмыслица. — Интересно, — сказала она, — что у нас это получилось как раз сегодня. Сегодня, когда, объявили чрезвычайное положение, распустили Судетскую партию и штурмовиков, и баста. Если б знал об этом пан уполномоченный, — она посмотрела в окно, — он бы не стал смеяться, он не стал бы, об этом нужно помнить.
Конечно, это была обычная бессмыслица, пожалуй, она не спятила. Я снова глянул на плиту и сказал, что голоден.
— Голоден! — воскликнула она и показала на тарелку с водой: — Верю! Но вот же суп.
— Обедать! — закричал я.
— Это и есть обед, — показала она снова на тарелку, — это все. Разве я могла сегодня готовить? Было у меня время готовить! Я могла сварить гречневую кашу, есть крупа и молоко, — махнула она на буфет, — но разве у нас кто ее ест?
У меня прямо голова кругом пошла. Я все понял: она не могла варить, потому что целое утро, наверное, сидела у Коцоурковой, присосавшись к картам. Прежде чем я мог что-либо сказать, она опять схватила газеты, села к буфету и заговорила:
— Погибнет в подземелье и в огне и отравится. Пусть только никто не думает, что он выиграет. Кто с мечом придет, тот от меча и погибнет, это даже в Библии написано. Кое-кто этому не верит, — сказала она, — кое-кто думает, что это устарело и сегодня не действует, воротит нос. Так тот прекрасно ошибается. Как наступил конец Судетской партии и штурмовикам, так будет и с Гитлером. Кто с мечом придет, тот от меча и погибнет, — повторяла она, и я видел, что она так думает всерьез.
— Все это прекрасно, — сказал я, — но что я буду есть? То, что Гитлер отравится в подземелье, меня не насытит. Сегодня на уроке закона божия пан учитель нам сказал, — подтвердил я, хотя это была неправда и урока этого у нас не было, — что голодных надо накормить.
— Голодных накормить, — кивнула она, — конечно. Это в Библии тоже написано. Не патер ли Ансельм, доминиканец, говорил вам это? — И когда я подтвердил, она продолжила: — Он должен был бы вам сказать еще, что благословенны те, которые голодают, потому что будут насыщены. Так оно и есть. — И она начала хвалить наше доблестное войско, офицеров и полицию, которые показали Судетской партии и штурмовикам в пограничных районах, что к чему. И прибавила, что тот уважаемый английский лорд, который был у нас так долго в гостях и каждому здесь стал поперек горла, возвратился в Англию. Я быстро ее прервал.
— Поскольку голодные будут насыщены, — сказал я веско, — я хотел бы поесть. — Она посмотрела на меня с улыбкой и сказала:
— Но ведь это просто символ. Это относится к загробной жизни.
Я встал и пошел к дверям. У меня было несколько крон, и я мог купить что-нибудь поесть в магазине. На перекрестке у москательной лавки был маленький магазин, где кое-что продавали. Она видела, что я разозлился.
Прежде чем я подошел к дверям, она сказала, чтобы я никуда не ходил.
— Не имеет смысла, — засмеялась она, — я же сказала, что мать пошла что-нибудь купить и вот-вот вернется. Пошла купить еду. Чтобы мы не умерли с голоду. — И когда я снова сел, сказала успокаивающе: — Сегодня нельзя злиться, сегодня такой великий день. Ведь это как второе Двадцать восьмое октября. Ведь это наша огромная победа. Ведь это праздник. За это я когда-нибудь сделаю такой же крем из желтков, как на заводе, — только бы достать рецепт… И вообще…Она встала и подошла к окну. — Отец слава богу уехал. Вечером, когда и мать уйдет к себе в комнату, мы могли бы осмотреть кладовку. Чтобы знать, что там, собственно, есть, а чего нет. Сделаем вечерний осмотр. С той поры как я увидела Тронов топор, я перестала там рыться.
Неожиданно раздался звук отпираемых дверей — мать возвращалась.
— А теперь отпразднуем крах Судетской партии! — воскликнула Руженка. — Покупки здесь. Конечно, ветчина и салат и фрукты от Коцоурковой. Посмотрим! — воскликнула она и открыла дверь в переднюю, чтобы было слышно. — Я могла фрукты взять утром тоже, раз уж я была там близко, у нее были груши и сливы…
Мы ужинали в кухне — мама, Руженка и я, отец был где-то в Хебе или Аше. Итак, ужинали мы в кухне, но сегодня как раз следовало бы ужинать в столовой за накрытым столом под зажженной хрустальной люстрой — ведь, правда, был великий день, праздник. Через открытое окно мы слышали пение с Градебной улицы, где живет моя пани учительница, старая вдова; сейчас, вечером, там пели и играли еще веселее, чем днем, и Руженка каждую минуту бегала от стола к окну, смеялась и говорила, что сегодня моя пани учительница, вдова, на своем рояле даже не побренчит… Потом в пурпуровой комнате вдруг зазвонил телефон. Мать отложила вилку и нож, вышла из кухни, Руженка подскочила к буфету, на котором все еще стояли крупа и бутылка молока и сказала:
— Только бы это был не он, и не сказал бы, что возвращается из Хеба или Аша. Тогда с кладовкой ничего поолучится. Но, кажется, это звонит не он.
И опять, уже в сотый раз сегодня, она стала говорить о крахе Судетской партии, о роспуске штурмовиков, о том, что Гитлер отравится, начала хвалить наше доблестное войско, офицеров и полицию, которые показали Судетской партии, что к чему, и я ее уже почти не слушал. Но когда днем она говорила об этом в первый раз, мне захотелось пойти к бабушке и все ей рассказать, главным образом то, как наша доблестная полиция изгнала судетских немцев. Потому что судетские немцы были вроде пруссаков, которых бабушка терпеть не может, при этом она так же ненавидит полицию, а полицейских считает дьяволами — как же она теперь все это примирит? Мне казалось, что она могла бы просто махнуть рукой и притвориться, что не слышит. Теперь, после ужина, я не мог идти к бабушке. Мы собирались заглянуть в кладовку.
— Пожалуй, он не говорит, что возвращается, — сказал я. — Только мать почему-то разговаривает слишком долго.
— Идет уже, — подняла палец Руженка.
Мать вошла в кухню и сказала, что должна немедленно одеться и идти.
— Звонила… жена генерала.
Жена генерала опять серьезно заболела. Это была та самая жена генерала, которая часто болела, но мать она звала, как правило, только тогда, когда болезнь была смертельна. Это происходило примерно два раза в месяц. Когда мать сказала, что должна немедленно одеваться и идти, Руженка вскочила и помчалась доставать черное платье. Но мама задержала ее в передней. Сказала, что наденет умеренно темное платье. В столовой около зеркала она надела жемчужную нитку бус, в передней перед зеркалом возле вешалки надела шляпу.
— Ты ложись сегодня пораньше спать, — сказала она мне. — В последние дни ты был какой-то бледный, наверное, плохо спишь. Вчера я слышала, что ты не спал, пожалуй, до двух часов.
Я слышал, как Руженка в кухне звенит посудой, которую убирает, мне казалось, что она ее бросает в буфет, такую, как есть, — немытую, потому что в кухне слышалось только шуршание, а звука текущей воды не было, я отлично знал, что она что-то задумала и еле может дождаться, пока уйдет мать. Она всегда что-нибудь придумает и никак не может дождаться, пока все уйдут из дому, особенно я, хотя я, как правило, вообще ей не мешаю. Сегодня мы должны были заглянуть в кладовку...
— Я спал, — сказал я маме в передней, — просто мне захотелось в уборную.
— Так ложись сегодня спать пораньше, — повторила она и сняла с вешалки пальто. Потом кивнула мне, позвала из кухни Руженку, сказала «до свидания» и вышла из дверей на лестницу. Едва за ней захлопнулись двери, Руженка в кухне бросила что-то на стол — но звуку это была тарелка — и выбежала в переднюю.
— Это ужасно! — воскликпула она взволнованно. — Теперь, значит, и ее нет дома. Это одиночество убьет меня. Я боюсь быть здесь одна. Сегодня праздник, крах судетских немцев. — Потом она пощупала вешалку и воскликнула: — Да что там крах судетских немцев, что Гитлер отравится, вот — кладовка!
Но в ту минуту, когда она это воскликнула, я совсем не думал о кладовке, а думал о другом. О том, что последнее время довольно часто приходило мне в голову, хотя бы о том времени, когда у меня была Илона Лани, или о той несчастной ночи, когда к нам кто-то пришел… Я вдруг спросил Руженку, когда она в последний раз пылесосила в кабинете отца?
— Боже мой! — Она закрыла лицо руками. — Нужно бежать в кухню, об этом нельзя говорить в передней. Вдруг кто-нибудь подслушивает под дверьми. — Она показала на входные двери. — Это не пустяк…
Мы побежали в кухню. Руженка старательно прикрыла дверь, я сел к столу, под ним валялись осколки тарелки из мейсенского фарфора, и Руженка сказала:
— Очень давно я там не прибирала. Потому что я могу туда войти только тогда, когда он дома. Сейчас тоже нельзя туда входить, так мне кажется, но завтра, когда он вернется из пограничных районов, наверное, опять куда-нибудь поедет. Кто знает, что еще случится… — Потом она села к столу, загадочно оглядела кухню, и на секунду ее взгляд задержался на зеркале, висевшем у окна. — На Градебной все еще поют и пьют, празднуют крах судетских немцов, — сказала она. — Жаль, что у нас нет вина из шиповника, как у Гронов, мы бы тоже выпили.
— Я уже в третьем классе гимназии, — сказал я, — а как выглядит отцовский кабинет в нашей собственной квартире, я даже понятия не имею. Я тоже не имею права туда входить, только когда там он, и то на минутку, у меня не хватает времени даже рассмотреть, что там есть. Это печально, когда человек не знает даже собственной квартиры.