— Не знает даже собственной квартиры… — мечтательно произнесла Руженка. — И правда. Это не только печально, это хуже… Но я знаю, почему нам туда нельзя. Потому что там всякие тайны. В кабинете всегда тайны и, как мне кажется, особенно сейчас… — Потом она посмотрела на буфет, где стояли гречневая крупа и бутылка молока, и повторила: — Жаль, что у нас нет вина из шиповника. На Градебной празднуют крах судетских немцев, а у нас ничего нет.
— Вина из шиповника, — сказал я, — у нас никогда и не было, его пьют у Грона, а мы одна из лучших семей. Может, здесь найдется что-нибудь другое.
— Хотела бы я знать где, — вскочила Руженка как ужаленная. — В кладовке, наверное, нет ничего или, может?.. Нигде ничего нет, — сказала она и посмотрелась в зеркало.
— Наверняка есть, — сказал я наобум, но решительно, — определенно есть. Сегодня праздник, каждый играет и поет, а мы заглянем в кабинет.
— Господи помилуй, — всплеснула она руками и затаила дыхание. Глаза у нее загорелись, она села опять на стул, и в кухне наступила страшная тишина. — Господи помилуй, — сказала она наконец, — это, наверное, нельзя. Это, наверное, невозможно, А что, если он вдруг вернется…
Мне показалось, что после этих слов она стала терять сознание.
— Как он может вернуться сегодня вечером, если вчера только уехал в Аш или в Хеб и должен вернуться только завтра днем, — сказал я. — Я не сошел с ума, чтобы поверить в это.
— Правда, — быстро согласилась она, — поехал в Хеб или в Аш или бог знает еще куда. Но может вернуться мать.
— Мать пошла к жене генерала, которая умирает, — сказал я. — Может, она придет под утро, потому что люди умирают чаще всего под утро, а жена генерала, может, сегодня по-настоящему умрет.
— Может быть, — кивнула Руженка. — Никто не знает дня и часа, когда придет его смерть. Может, она умрет и мать придет под утро. А что, если он узнает, что мы там были? Узнает завтра днем, когда вернется?
— Ну, это просто, — сказал я немного испуганно, — мы там ничего не будем трогать.
— Ничего не будем трогать, это правда, — кивнула она, и глаза ее загорелись. — Чего нам там трогать? Пылесос я все же туда не повезу, раз в его отсутствие там убирать нельзя. И этот ковер… Ну, этот большой мягкий красный ковер, — объяснила она. — У нас нет крыльев, чтобы мы летали по комнате, как ангелы. Будем на него ступать, а он завтра вернется и найдет на нем наши следы. Следы…
— Черта он найдет, — сказал я, и снова наступила тишина. — Я придумал, — наконец сказал я. — Когда мы будем выходить из кабинета, то потянем за собой пылесос. Следы исчезнут. Не найдет он ничего.
— Господи, это идея! — воскликнула она и вскочила сo стула. — Пропылесосить комнату — это мигом. Пару раз проехать туда-сюда и готово. Правда, — сказала она, — нужно же посмотреть, мы даже не знаем, как выглядит кабинет отца. Письменный стол, шкаф, книжные полки, там есть сейф… Я уверена, что он пустой, еще кресла и круглый столик. На нем стекло, дурочка я, он мне кажется похожим на тот столик, который стоит в комнате у бабушки. Жаль только, что я не могу на него поставить какую-нибудь бутылочку. На Градебной играют и поют, празднуют крах, может, и эта старая учительница там пьет, раз не может бренькать на своем пианино, только у нас ничего нет, это обидно…
— Наверное, есть, — сказал я, — пойдем.
Мы подошли к двери, Несколько минут вслушивались, было тихо, только из окна доносилось пение и музыка с Градебной улицы, где праздновали крах судетских немцев. Потом мы вышли в переднюю. Руженка открыла кладовку, зажгла свет, быстро там пошарила, что-то схватила, погасила свет: она держала за горлышко большую круглую бутылку…
— Там удивительные вещи, — кивнула она,— лучше бы я на них не смотрела. Нужно там как следует пошарить, если у нас хватит времени. Теперь, делать нечего, пойдем опять на кухню.
Мы пошли опять на кухню. Она поставила круглую бутылку на стол, в бутылке была белая прозрачная жидкость. Руженка вытащила пробку, пошарила на буфете, за бутылкой с молоком, и взяла себе одну большую рюмку.
— Лимона мне не надо, — сказала она значительно.
— А мне! — крикнул я, когда она выпила все, что налила, и передернулась.
— Господи, — вздохнула Руженка.
— Ну, конечно, — сказал я, — само собой. Всюду играют и поют, на Градебной пьют, на фабрике я тоже пил, а? Я в третьем классе гимназии, и мы идем в кабинет.
Она быстро вернулась к буфету, снова пошарила за бутылкой молока и взяла там вторую рюмку.
— Ну, если так, то каплю — три четверти воды и две капли шнапса. — Потом она налила в рюмку две капли воды, подала ее и сказала: — Я отвернусь к стене, я не должна этого видеть. — И повернулась к зеркалу, которое висит у окна.
Я вылил воду из рюмки на пол и налил ликеру. Потом выпил его и у меня немного закружилась голова.
— Бог знает, что это такое, — сказал я после того, как горло, грудь и плечи обжег знакомый запах пряностей, — это не ментол, разумеется, кто станет пить ментол. Мы одна из лучших семей. Но это пряно и крепко — что правда, то правда. И что в нем может нравиться? Что на этикетке, я не понимаю — написано по-английски.
Через окно долетало пение и смех с Градебной улицы. Праздновали крах судетских немцев.
— Вдова учительница, может, уже лежит под педалями, — засмеялась Руженка. — Ну, пойдем.
Большой черный письменный стол был почти пуст. На нем стоял только телефон, темная настольная лампа, папки, календарь и какая-то фотография. В углу изразцовая лечка — ее никогда не топили, перед печкой кресла и круглый столик со стеклом, в котором отражались две рюмки, стоявшие на нем, и свет люстры — мы ее только что зажгли. У одной стены — полка с книгами, потом большие желтые двери в стене. На окнах наполовину задернутые шторы — на них падал свет от люстры. У противоположной стены темный шкаф. На полу мягкий красный ковер. Он блестел в свете люстры.
— Господи боже, — подняла Руженка глаза к люстре, — упаси нас, чтобы мы не попались. Главное — Ничего не трогай. Ну, начнем.
Она подошла к столу и открыла папку.
— Здесь только исписанная бумага, — зашептала она вытаращив глаза, — это мы потом почитаем. Здесь календарь и какая-то фотография, а там — сейф. — И она показала на желтые двери в стене.
Когда я оказывался в кабинете, меня всегда поражало что сейф такой большой. Это потому, что в моем представлении сейф — это маленький металлический ящичек в стене, как, например, в канцелярии у дяди на заводе. А здесь были двери, через которые свободно мог пройти человек.
— Всегда, когда я вижу эти двери, — сказал я, — мне кажется, что это на самом деле двери.
— Настоящие двери? — покачала головой Руженка, все еще тараща глаза. — Это глупости. Куда они могут вести? Там уже ничего нет, там кончается дом. Это сейф. Я уверена, что он пустой. Может, в нем какие-нибудь бумаги. Посмотрим. — сказала она, когда подошла к сейфу и погладила ладонью его поверхность, — это металл. Наверное, сталь. Это замки. Но мне кажется... — Она вдруг остановилась и снова погладила ладонью сейф. — Мне кажется, что это нарочно его выкрасили в такой цвет…
— Как это, — сказала она, когда я усомнился, — не настоящий цвет? Сейфы бывают зелеными. Тот на заводе тоже был зеленый. Мне кажется, что кто-то намазал его синим…
— Но ведь он желтый, — возразил я.
— Желтый, — ответила она, — конечно. Когда зеленый покрасишь синим, получится желтый… Ну, ладно, нам до этого нет дела. Цвет сейфа нас не должен интересовать. Главное, чтобы он не догадался. Ничего не трогать… — И она подошла к книжной полке и вынула одну книгу. Это была немецкая книга без картинок, она поставила ее обратно. — Я все равно такую не прочитаю, — заявила она и взяла другую, эта была на чешском языке: Лион Фейхтвангер «Еврейка из Толедо».
— Что у него общего с этой чистой расой? — сказал я. — Наверное, все-таки есть какая-то связь. Когда я вспоминаю ту костлявую с короной и лорнетом, что у дедушки, у меня и сейчас мороз бежит по коже. Она была похожа на смерть, это какая-то немецкая княгиня.
— Он не любит чистую расу, — сказала Руженка и поставила «Еврейку из Толедо» на место. — Он, наверное, любит евреев.
Потом она взяла третью книгу с ярко-желтым корешком и, едва ее раскрыла, как вскрикнула.
В книге была фотография мертвой женщины.
Мы быстро стали листать книгу.
Нашли фотографию мертвого мужчины.
— Господи Иисусе, какой ужас, — вздохнула Руженка, — нужно бы ее лучше посмотреть у стола. Зажжем настольную лампу?
Мы принесли книгу к письменному столу и зажгли еще и настольную лампу.
В книге были фотографии мертвых в разных позах: на полевой дороге, возле леса в кустиках черники, в канаве возле шоссе, на берегу реки, в саду за деревом, в поле, в комнате на линолеуме, на досках, на паркете, на ковре. Все это были фотографии. Были там и фотографии лиц на белом и черном фоне, фотографии перекрученных скелетов в земле, железные скобы, молотки, палицы, ломы, ножи, револьверы, веревки и платки, ампулы и порошки. Потом оттиски пальцев, следы ботинок и босых. ног.
— Это все убийства, — тряслась Руженка, чуть не падая в обморок, в передней часы пробили половину. Когда она немного пришла в себя, то сказала, что у нее перехватило дыхание и что она должна пойти в кухню.
Я остался в кабинете один, только с этой страшной раскрытой книгой. Я перевернул страницу, и там была фотография разрытой земли в лесном молодняке, а в земле лежали маленькие косточки. Когда я поднял голову, я увидел фотографию, которая стояла на столе рядом с календарем. Вообще-то я обращал на нее внимание и раньше, но меня что-то отвлекало. Фотография всегда стояла на столе, и на ней был изображен какой-то совсем маленький мальчик. Тут я услышал, как Руженка зовет меня из кухни, я положил книгу и выбежал.
— Я чуть в обморок не упала, — сказала она, смотрясь в зеркало и держа в руке рюмку, — чуть не упала в обморок… — Потом она ткнула пальцем во вторую рюмку, стоявшую на столе. Через окно все еще долетала музыка и пение с Градебной — теперь там играли и пели еще громче, чем прежде. Я выпил. Нас обоих передернуло, вокруг все закружилось, но мы все же вернулись в кабинет к раскрытой книге.