Вариации для темной струны — страница 52 из 75

Незнакомый пан кивнул головой и, наверное, усмехнулся, мне показалось, что он совсем не удивлен, делал вид, что знает меня давным-давно. Может, они говорили обо мне до того, как я вошел в столовую.

— С тобой что-то случилось? — спросила мать.

— Что со мной может случиться? — попробовал я улыбнуться и, чтобы не говорить на эту тему, произнес:— Говорят, что будет мобилизация. Говорили об этом в школе. Учитель чешского нам сказал, что будут брать наших отцов и братьев. Братьев у меня нет, а…

На меня смотрела мать, смотрел дядя, он был сегодня довольно серьезный, словно это не он; незнакомый пан смотрел на пальцы своей руки, лежащей на столе, и молчал. Мне хотелось рассмотреть его получше, рассмотреть его костюм, лицо, глаза, определить, кто это, но дядюшка начал говорить, и мне пришлось смотреть на дядюшку.

— Возможно, — сказал он, — что мобилизация будет. Говорят, вам уже роздали противогазы? — обратился он к матери. — Это была бы катастрофа. Война требует крепких нервов. Но если она начнется, мы отстоим… — Мать вздохнула и посмотрела на стол. Незнакомец снял руку со стола и почти незаметно улыбнулся.

— У меня после обеда урок музыки! — воскликнул я, потому что мне вдруг стало как-то тяжко. — У меня урок и еще нужно упражняться, этюд A-dur.

— Ну, беги, — кивнула мама.

А дядя сказал:

— Беги, учи этюд A-dur, пусть твоя учительнице с Градебной будет довольна.

Я сказал «до свидания», и они сказали «до свидания», незнакомый пан приподнялся со стула и поклонился, я пошел в пурпуровую комнату и сел на стул к роялю. Поставил перед собой тетрадь этюдов, открыл ее на странице, где был этюд A-dur, но играть у меня не было ни малейшего желания. Я пробежал по клавишам и стал бренчать какую-то бессмыслицу. Кто этот человек, который сидит у нас в столовой, подумал я, я даже не рассмотрел его как следует, когда я вошел, он совсем не удивился, делал вид, будто знает меня давным-давно. Пришел он с дядей, пришел после обеда, в довольно необычное время, но меня, собственно, это не должно интересовать, это, наверное, какой-нибудь его знакомый. Я перебирал клавиши и вдруг сфальшивил. Оказывается, я играл какую-то очень грустную мелодию, а сейчас играл другую, тоже очень печальную мелодию. Та, первая, была из «Нормы», а эта из «Лючии ди Ламермур». Почему Катц, вспомнил я, когда мы шли из школы через парк, махнул рукой и сказал, что там памятник Штернбергу и скамейки… Что он имел в виду, видимо, переводил разговор на другую тему? Несколько минут я играл «Лючию», а потом мне пришло в голову, что отсюда слышно в столовой и они там могут слушать. Я сел поудобней на стул и начал играть мелодии из «Аиды». Ту арию из последнего действия — из гробницы, потом мелодию из «Риголетто». Арию Джильды из последнего действия, когда она умирает. Потом я закрыл тетрадь с этюдом A-dur, и, хотя было рано идти на Градебную, я поднялся, взял большую черную папку и пошел. Из передней я слышал, что они все еще сидят в столовой и о чем-то разговаривают. Говорил дядя. На Градебной улице я вообще не слушал, что мне говорила моя учительница, старая вдова.

— Это не этюд A-dur, — говорила она, сидя рядом со мной у рояля и, как всегда, глядя на мои пальцы, — ведь вы играете это не в A-dur, а в b-moll. Это звучит как траурный марш Шопена, — сокрушалась она, — а не как аллегро виваче. Это нужно играть так…

Домой я вернулся к вечеру, потому что я еще немного пошатался по улицам. Вскоре после моего возвращения стемнело и на улицах зажгли синие лампы. Гости давно ушли, дома не было ни мамы, ни Руженки. Руженка оставила мне записку в кухне на столе — на плите мне приготовлен ужин, ей спешно пришлось куда-то идти, это страшно важно. Наверное, к Коцоурковой, подумал я, или на свидание с французом. Я пошел в столовую, где было темно, на окнах были спущены черные шторы. Я зажег люстру и сел на минутку к обеденному столу. Он был пуст, на нем не было ни скатерти, ни вазы, ни рюмки, ни пепельницы — не было на нем ничего. Не стоял на нем даже старый русский подсвечник, и зачем ему здесь стоять, когда горит электричество, а в других случаях свечку в этом подсвечнике зажигают только на бабушкин день рождения. Я поднял голову и стал смотреть на потолок. В стеклянных тенях вокруг люстры, которые отбрасывали ее граненые подвески, я видел разные удивительные картины и существа. Могли это быть кости и крылья ночных бабочек или нетопырей, могли это быть и жабы, саламандры, хоботы, чудовища с Марса, с других планет… могло быть и что-то другое. Что-та вроде колоколов, или погасшей свечи, или разочарования, одиночества, печали… Несколько времени я смотрел на это, потом встал, погасил люстру и впотьмах дошел до своей комнаты. И здесь на окне висела черная штора.

Я подумал, что она висит здесь, как и в других домах, но что на окнах у нас нет бумажных полосок. Если будет бомбежка, у нас полопаются стекла, но мне до этого нет дела. Я зажег лампу у постели. Колокола, погасшие свечи, думал я, разочарование, одиночество, печаль. Прекрасные вещи. Великолепные. Если бы началась мобилизация, думал я, была бы война, на которую я не пошел бы, — я еще в третьем классе. А если бы пришлось идти, промелькнуло у меня в голове, если бы я должен был… Вдруг я почувствовал, что если бы должен, то я бы не стал противиться и совершенно спокойно пошел бы. Что, если бы была мобилизация, а потом война и я должен был бы идти, я пошел бы… Я свалился на постель и на ощупь включил радио. Его зеленый огонек горел слабо, у постели светилась лампа. Минуту было молчание, но потом раздался голос. «Внимание, внимание, — сказал глубокий серьезный голос, — не отходите от приемников! Мы ждем важных сообщений. Внимание, внимание, не отходите от приемников!..»

Потом с улицы раздался страшный грохот, ветер, задрожали стекла, видимо, летели самолеты, потом из передней послышался бой часов, пробило девять, значит, было без десяти, без десяти минут девять часов вечера! двадцать третьего сентября… Потом снова раздался голос в приемнике…

— Правительство республики…

Я уткнул лицо в подушку, и сердце у меня билось, как обезумевший колокол.

Объявили мобилизацию.


21


Но еще до мобилизации к границам целую неделю шли колонны автомобилей, танков, пушек, в небе кружили самолеты — чаще, чем прежде, город по вечерам погружался во тьму, и говорили, что каждую минуту может начаться война, но мы еще играли в футбол. Через неделю после того, как объявили мобилизацию, круто спускающиеся аллеи на Кржижовом холме-начали уже в полдень покрываться падающими листьями. Стояла прекрасная солнечная осень. То страшное, что ждало меня на футболе, родилось уже с утра в тот день, когда над нашим домом пролетела целая туча самолетов и я проснулся в лихорадке.

Я пришел в класс, голова у меня слегка кружилась, не успел я сесть за парту, как появился Брахтл. Сегодня он выглядел еще более диким, чем обычно, волосы сбились на глаза, рубашка расстегнута и смята у воротника, будто он в ней спал, короткие манчестерки были все в пыли, а чулки спущены до лодыжек, — меня он даже не заметил. Говорили о том, кто сегодня принесет на футбол мяч.

— Я принесу, — сказал Арнштейн, — если меня отпустят из дома, ведь все ждут войны.

Бука предложил, чтобы принес мяч и Коцоурек — подстраховаться.

— Кто-нибудь должен взять и наколенники, — сказал Катц, — поле на Кржижовом холме не маленькое, там есть и линии и ворота, и это будет настоящее соревнование. Кто принесет наколенники?

— Я принесу, — сказал Гласный, — если за это время не начнется война.

— Если за это время начнется война, — сказал Бука, — то футбол не состоится, будьте уверены. Хотя мобилизация длится уже неделю, войны пока нет. Приноси наколенники.

На большой перемене, только-только мы решили, что капитанами будут Бука и Брахтл, в коридоре появился школьный сторож. Он сказал нам, что сейчас передавали по радио, будто собралось правительство обсудить конференцию, которая состоялась вчера в Мюнхене. Никто ничего определенного еще не знает, радио ничего более точного не сказало.

— Мы сегодня после обеда играем в футбол, — пропищал Коня, — так будет или не будет война?

Школьный сторож пожал плечами и сказал, что если и будет, то только к вечеру. На следующей перемене мы пригласили и Коломаза, самого большого из нашего класса и самого медлительного, чтобы после обеда он тоже пришел, если не начнется война. Само собой, играть он не станет, а только будет смотреть и раздавать пряники — у Коломазов магазин колониальных товаров. Царда, Копейтко и Дател — Дател после паралича ходит с палкой — тоже обещали прийти, если их отпустят дома, поскольку ждут войны… Даже Фюрст подтвердил, что придет, — Фюрст, недотрога, чувствительная обезьяна, которая испугалась бы упасть на поле и испачкать трусы. И конечно, придет смотреть Минек. Домой я шел через парк с Цисаржем и Катцем, Брахтл, который не обращал на меня внимания и был сегодня особенно мрачный, шел с Минеком сзади нас. Так до обеда страшное событие развивалось невинно и тихо, как розовый бутон, а лихорадка у меня усиливалась.

Мы обедали в столовой за сервированным столом, на который через окно светило ясное, спокойное осеннее солнце, но мне этот обед с самого начала показался каким-то странным. Уже потому, что мы обедали в столовой за сервированным столом и было много разнообразной еды, тогда как в предыдущие дни у нас почти не готовили, разве что ложку горячей воды да горсть гречневой каши и морковь, которую я не ем. Странно было, что ждали меня обедать. Мать была задумчива, по временам она глядела то на красную миску с ушками, то на люстру, а когда кончила есть, стала просматривать газету, которую принес в столовую Грон.

— Пишут о конференции в Мюнхене, из-за которой заседало правительство, — сказал она, — но ничего определенного здесь не говорится.

Руженка первый раз появилась в столовой только на минуту, когда принесла блюдо с мясом, она была взволнована, но не боялась, верила, что войны не будет и Гитлер отравится. Потом она пришла второй раз, в тот момент, когда из столовой уходил Грон, а мать держала газету и говорила о конференции в Мюнхене, о которой только упоминалось, и, наконец, пришла в третий раз для того, чтобы принести рюмку белой прозрачной жидкости нашему гостю.