акой пасмурный день, наверное, заставили бы, если б дома кто-нибудь заметил, что я ухожу. Но никто дома не заметил, как я ухожу. Руженка после обеда ушла и не могла заметить, мать просто меня не замечала, хотя и смотрела на меня долго и печально, а… он? Ах, что об этом говорить… Видел он меня, хотя и не смотрел на меня, видел и не обращал внимания... Я гляжу на это серое, тусклое, наполненное влагой небо, на глаза загадочного старца, который смотрит оттуда, и ему хочется плакать, но он пересиливает себя и терпит, и думаю, думаю… О чем, собственно? Нужно ли все время о чем-нибудь думать, нужно ли это? Сейчас три часа дня, и мы возле больших удивительных ворот, куда сегодня съезжается, как говорят, весь город…
— Нужно быть внимательными, — говорит Брахтл,— чтобы мы не потерялись. Нужно держаться вместе. Посмотрите, сколько народу!..
И правда. Перед воротами яблоку негде упасть, но нам сначала нужно к киоскам. Мы идем к киоскам, держимся рядом, чтобы не потеряться, направо цветочные горшки, хризантемы белые, желтые, фиолетовые, аромат распространяется по черной влажной земле, розы красные и белые, пахнущие воском, они из бумаги, горы зеленой хвои, венков, веночков с лентами, на них насыпано что-то, напоминающее иней, целый удивительный сад, налево светящиеся киоски, горшочки с воском, лампадки с маслом, свечки, которые выставляются на витрине в москательной лавке у перекрестка, белые, желтые, синие, розовые и красные, как цветные столбики в пещерах, господи, здесь все как на каком-нибудь ангельском рынке.
— Пойдем сюда, — говорит Брахтл и медленно, с трудом ведет нас к киоску, где, как ему кажется, меньше народу.
За прилавком стоит бабка в платке и большой шали с бахромой, у нее старческие чистые немые глаза, она торгует. Я лезу за деньгами, но Брахтл… Ну, конечной знаю и кивком отвечаю ему на улыбку, оставляю его в покое. Покупку свечек мы поручили Минеку. Утром в школе Минек сказал, что нам нужно купить свечки, но он хотел бы сделать это сам. Бог его знает, почему oн хотел купить их сам, но мы должны ему позволить, может, у него какая примета… Он протиснулся к прилавку, к бабке, протягивает руку с кроной и ждет, когда бабка обратит на него внимание. Бабка смотрит на него старческими чистыми немыми глазами, дает ему коробку свечек и коробок спичек, но, когда она ему их протягивает, ей приходится перегнуться через прилавок, и я вижу, как бахрома трепещет на шали, а когда Минек дает ей крону, то она едва ее может удержать. Потом Минек оборачивается к нам, чтобы мы видели покупку, Брахтл кивает, улыбается, и мы идем.
Мы идем вместе с гигантской толпой людей, вместе с людьми мы медленно подходим к воротам, у людей в руках охапки хризантем, веночки, ветви хвои и розы из воска, цветочные горшки, лампадки и свечи или на худой конец коробка свечей и коробок спичек, от бабки. И хотя мы со всех сторон окружены людьми, все же мне кажется, что я чувствую бабкин старческий чистый немой взгляд на своей спине и что она спрашивает, кому мы несем эти свечки, и я должен признаться, что совсем не знаю. Не знаю, может, каким-нибудь родственникам, говорю я бабке, имея в виду родственников Минека, может, у него здесь какие-нибудь тетки. У нас тут нет никого. Наверное, никого, поправляюсь я, по крайней мере я об этом не знаю, мне никогда никто не говорил, что у нас тут кто-нибудь есть. Здесь у каждого кто-нибудь есть, отвечает бабка и достает коробку свечек и коробок спичек, которые у нее покупает какой-то мальчик, а я киваю и вижу, что мы входим в ворота.
— Куда пойдем, — спрашиваю я, когда мы оказываемся на главной аллее, от которой расходится много дорожек и громадная толпа людей идет по ним во все стороны, — куда пойдем? — повторяю я, но Брахтл… Ну, конечно, я опять вспомнил, это точно так же, как у киоска. Он кивает на мой вопрос и молчит. Куда мы пойдем — должен сказать Минек. Мы должны положиться на него. Уже утром в школе он признался, что хотел бы пойти в старую часть… Кто его знает почему, может, там действительно кто-нибудь у него есть или он хочет посмотреть там на белок?
— Туда, — показывает он за деревья, — в ту самую старую часть.
И мы улыбаемся, киваем и идем. В старую часть кладбища.
Сначала нам нужно идти по главной аллее, которая основная на кладбище, хребет этого места. Окружают ее черные влажные деревья с ветвями и маленькими веточками, сквозь которые, как через черную сетку, видны наверху серые, влажные, тусклые глаза старца, который оттуда смотрит, и ему хочется плакать, но он все еще пересиливает себя и терпит, а между деревьями стоят огромные надгробья из гордого черного мрамора с золотыми буквами. Они блестящие, влажные, как большие красивые лимузины, которые бесшумно несутся в серебряном дожде по улицам, они полны белых, желтых, фиолетовых цветов, венков, свечек, они сплошь покрыты цветами и огнями, так что мрамора порой и совсем не увидишь, а перед ними стоят люди, иногда сидят на скамейках, несмотря на то, что сыро и сидеть неприятно. Но что и кому может быть приятно на кладбище? Я все еще чувствую на своей спине старческий чистый немой взгляд бабки, она только что продала одному мальчику коробку свечек и коробок спичек, и этот мальчик отошел от ее киоска, к нему подошли какие-то два других, и потом все трое идут через ворота на кладбище. Но куда именно они направляются, я пока не знаю. Может, прямо, может, направо. Не знаю, кто здесь у них похоронен, и, собственно, не знаю и их самих. Я их никогда не видел, никогда в жизни я с ними не встречался, это просто три чужих мальчика. Возможно ли такое?.. Вдалеке по аллее, куда только достигает взгляд в этой мгле, возвышается группа высоких елей — небольшой кусочек леса. Если бы мы дошли туда, мы оказались бы на главном перекрестке. Но мы пойдем туда на обратном пути. Когда мы будем возвращаться, мы туда пойдем, а сейчас мы должны свернуть в сторону.
И эта дорога — широкая и длинная, и на ней — много народу, и могилы по бокам спрятаны под тяжестью цветов и огней. Мы идем, держа руки в карманах, с опущенными головами, даже не разговариваем — это странно, но это так. Зачем на кладбище делать вид, что мы разговариваем, если это неправда? Возле одной могилы стоит какой-то старый пан в черном пальто, с черным бархатным воротником, палку он прислонил к памятнику, а сам склонился над мрамором и дрожащими руками без перчаток зажигает свечку. Когда мы проходим мимо, он, слегка оглядываясь, смотрит на нас — у него старые теплые глаза… Он смотрит на нас виновато и робко, а потом, как бы извиняясь, преданно и покорно склоняет голову и продолжает зажигать дрожащими руками без перчаток свечу, склоняется к мрамору, а палка его прислонена к памятнику… Мне кажется, что я вижу черные жемчужные слезы. Земля под моими ногами вязкая, наверное, и под их ногами, словно в ней закопан магнит, от которого никто не может избавиться, и так, не слишком легким шагом мы сворачиваем с боковой дороги на новую — на этот раз более узкую.
Здесь уже могилы поменьше, но и на них полно цветов и свечек, всюду возле них стоят люди, а сквозь ветви и веточки деревьев, как через плетеную черную сетку, видны серые, тусклые, влажные, мутные глаза старца, который смотрит, наблюдает, спрашивает, и ему хочется плакать. Но он еще пересиливает себя и терпит. В стороне, среди деревьев и памятников, показался какой-то особый, странный небольшой участок кладбища, залитый светом, такой светящийся островок, над которым будто горят неземные огни. Что там такое? Что там происходит? И вообще что происходит на всем кладбище? Старческий чистый немой взгляд бабки, который я все еще чувствую на своей спине, хотя мы уже далеко, приветствует меня. На кладбищах всегда что-то происходит, говорит ее взгляд, только люди этого не видят. Люди не видят, что происходит на кладбищах, а я некоторое время размышляю, куда направились те три мальчика с коробкой свечек от бабки — пошли прямо или направо и кому понесли эти свечки. Какому-нибудь родственнику или еще кому? Или никому определенному, а идут просто так по кладбищу и где-нибудь без выбора зажгут свечку? Это тоже может быть, я не удивлюсь, ведь я вообще их не знаю. Я поднимаю голову и вижу, что мы возле того особого, удивительного маленького кладбищенского участка, и у меня прерывается дыхание.
Маленькие низкие могилы со светлыми памятниками, на памятниках голубочки или белые ангелы, стоящие, коленопреклоненные, лежащие, а перед ними мужчины, женщины, дети. Они склонились над могилами и поправляют их, ровняют, подметают маленькими веничками, в лейках носят воду из ближней колонки, украшают цветами, веночками, свечками, а там…
— Там плачут, — шепчет Минек, когда мы проходим мимо каких-то пана и пани, стоящих у могилы возле дорожки, — на кресте висит портрет совсем маленького мальчика… Они плачут, плачут, а у меня в эту минуту мороз сковывает душу. Кто это, думаю я, господи, кто это так сильно плачет? Но ведь мы на кладбище. Мы на кладбище… И бабкин взгляд, который я все еще чувствую на своей спине, хотя мы ушли так далеко, убеждает меня, что мы на кладбище и там всегда плачут. А сквозь ветки и веточки черных голых деревьев смотрят серые, влажные, тусклые глаза старца смотрят на ангелочков и голубочков, и ему хочется плакать, но он терпит, и я знаю, что я тоже должен терпеть, чтобы по моему виду ни о чем нельзя было догадаться, хотя душу мою сжимает та самая сеть. Брахтл скользнул взглядом по моему пальто, по каракулевому воротнику, он спрашивает, не холодно ли мне, а я отвечаю, что у меня немного запачканы ботинки и скоро мы будем на месте. В самой старой части кладбища.
Самая старая часть кладбища отличается от остальных. Она огорожена старой кирпичной или каменной стеной, которая разрушается, дорожки здесь менее ровные и гладкие, они каменистые и горбатые, словно старость сморщила им лицо, деревья здесь тоже другие по сравнению с новой частью — они запущенные, сухие, изломанные, здесь, больше травы, которая растет сама по себе, меньше цветов, венков и огней. Старая часть кладбища, подобна дважды пропетому псалму или тишине, наступившей с последним звуком органа.