Вариации для темной струны — страница 62 из 75

«Чем можно открывать устрицы?» А Броновский, совсем красный, встал и ответил: «Ножом». Географ всем поставил по единице и, страшно разозленный, вызвал Коню, Арнштейна и Катца. Все, кроме Катца, вернулись за парты совершенно уничтоженные. Арнштейн был как стена, Коня плакал, а я думал: «Ах ты скотина географическая, пошел ты!..» Когда прозвенел звонок, все мы наконец вздохнули.

Уже вчера, после похода, Коня мне проговорился, что Катц приготовил на сегодня.

— У него день рождения, — шепнул он мне, — позовет некоторых на пирушку. У них дома сплошные залы, — сказал он, — окна выходят на улицу… Он завтра на переменке к некоторым подойдет и позовет.

И верно, после географии Катц действительно к некоторым подходил и звал. Без долгих разговоров и просто, чтобы сегодня в четыре к нему пришли, а я думал, что мне ему подарить. Я думал об этом целое утро, но ничего порядочного мне в голову не приходило. Теперь, ближе к полудню, меня осенила какая-то хорошая мысль, и я вспомнил. Бонбоньерку… Бонбоньерку, но такую, вспомнил я, которая для него годится. С пейзажем, букетом или кошкой.

После обеда мама дала мне двадцать крон. Мне нужно было надеть лучший костюм, белую рубашку и галстук, тот самый галстук, который я надевал в прошлом году, к послу, и нужно было начистить ботинки. Когда я уходил, я услышал — дело было перед кабинетом, — как кто-то говорит о паре пощечин. «Ему бы дать пару пощечин…» А потом я услышал… не знаю, что, собственно, я услышал — не слышал я уже ничего, потому что я вышел из квартиры и хлопнул дверями. На перекрестке у москательной лавки я купил бонбоньерку. На ней была изображена маленькая кошечка с бантом, продавщица завернула мне бонбоньерку в красивую синюю бумагу и перевязала лентой, я дал ей двадцать крон, но моя покупка стоила шестнадцать, так что четыре кроны остались еще у меня в кармане. К Катцам я пришел в четверть пятого. Открыла мне молодая женщина в белом фартуке, вероятно, служанка. Катц приветствовал меня в конце длинной прихожей, куда вышел с матерью — красивой седоватой женщиной. Она приветливо мне улыбнулась, а я поцеловал ей руку. Катц, на котором был темный праздничный костюм, сказал, что, к сожалению, не вышло одно дело: нет отца…

— Нет дома отца, он уехал на курорт с сестрой — она немного больна, — сказал он. — Это жаль. Но что делать. Проходи…

Помещение, в которое мы вошли, состояло из двух больших комнат, соединенных широкими раздвигающимися дверями, — два совершеннейших зала, Коня был прав. Я никогда не думал, что в этом доме могут быть такие большие комнаты. Здесь стояли кресла, обитые кожей, — мягкие кресла и диваны, низкие столики, серванты и буфеты, на стенах висели картины в золотых рамах. В простенке между окнами висел портрет пожилого мужчины в широкополой черной шляпе, с бородой и темным лицом, под ним на подставке стоял семисвечник. Многие мальчики уже были в сборе. Были здесь и Брахтл, и Минек, они принесли Катцу разные коробочки, которые лежали с подарками остальных мальчиков на предназначенном для этого столе. Я дал Катцу свою бонбоньерку, он обрадовался, некоторое время держал ее в руке и улыбался. Тут позвонил еще кто-то, он извинился и, радостный, выбежал на минуту в переднюю. Пришли Броновский, Бука, Копейтко, а еще — я чуть ли не обалдел — Фюрст. Он вошел наглаженный и накрахмаленный, с задранным носом… Потом пани Катцова пригласила нас в столовую. Столовая не примыкала к этим залам, и хозяйка проводила нас туда. На громадном столе были расставлены блюда со сладостями, тортами и ромовыми бабами, как в кондитерской, а в центре стола стоял букет роз. Букет, наверное, Катц получил от родителей, подумал я. Озираясь, я заметил, что над букетом висит большая хрустальная люстра, которая горит, и сверкает, и отражается в огромном полированном зеркале, висящем на передней стене. Пришла молодая служанка с посудой и начала вместе с пани Катцовой разливать шоколад.

— Туда нам подадут конфеты, а шоколад — рядом, — улыбнулся Катц, который сидел во главе стола рядом с матерью и Дателом. Он, наверное, имел в виду те залы, в которых мы были до этого. — Еще торт с ананасом. Ешь, — сказал он Коне, который жался возле Арнштейна и никак не осмеливался взять что-нибудь. Коня протянул руку и взял кусок торта. Бука, Тиефтрунк, Гласный, Грунд и другие ели непринужденно, даже Догальтский, который очень хорошо воспитан, да и Ирка Минек. Я заметил, что Фюрст, сидящий между Цардой и Хвойкой, тоже набирает и поглощает сладости, но делает это он осторожно, высоко задрав голову, чтобы не помять крахмальный воротничок. Я вынужден был отвернуться и стал рассматривать мать Катца. Она была действительно красивая, немного поседевшая, на ее точеных губах, которые напоминали губы прекрасной статуи, было немного темно-красной помады, под волной волос сверкали две золотые серьги с темно-фиолетовыми камнями. Она очень радушно нас угощала, следила, чтобы мы ели, и я заметил, что у нее красивые руки — тонкие белые пальцы с несколькими перстнями.

— Я потом оставлю вас, чтобы вы могли спокойно развлекаться, — улыбнулась она и действительно скоро пожелала нам весело провести время и ушла.

Когда мы допили шоколад, пахнувший сладким кофе, Катц предложил вернуться в комнаты — неожиданно для себя я обрадовался. В тех комнатах-залах я чувствовал себя как-то лучше, чем здесь в столовой за большим сервированным столом с вазой посреди, в которой стояли розы, с полированным зеркалом и хрустальной люстрой… Ну, а потом…

— Можешь курить, — засмеялся Катц, подойдя в первом зале к одному столику, на котором стояла чья-то фотография, и подал Тиефтрунку цветную коробочку сигарет и спички, — здесь пепельницы. А ты не хочешь? — спросил он Коню, который на него таращил глаза. Коня завертел головой и воткнулся в Арнштейна.

— Этот географ, — сказал Арнштейн, а Катц только улыбнулся и махнул рукой.

— Он сумасшедший, — вмешался Бука.

— Сумасшедший, и однажды я ему врежу, — не выдержал Тиефтрунк и стряхнул пепел в пепельницу.

— А я его когда-нибудь совсем убью, — отрезал Брахтл и посмотрел на меня и на Минека. — Правда, я обещал это Минеку еще в прошлом году.

Мы расселись по креслам и диванам, некоторые перешли в соседний зал, среди них был и Фюрст; появилась молодая служанка с подносом конфет, расставила их по столам, а потом приходила еще раза три с другими сладостями и шоколадом в чашках… Наконец мы сошлись с Катцем, который как раз подошел к столу, на котором лежали сигареты и стояла чья-то фотография.

__ У тебя есть сестра? — спросил я.

— Старшая сестра, — кивнул Катц. — Когда-нибудь ты ее увидишь. Сейчас она с отцом на лечении. Но это, собственно, не моя настоящая сестра, — сказал он тише, — она приемная. Знаешь, родители взяли ее как свою, это можно. Как-то они были в Палестине, нашли ее там и привезли в Прагу. Тогда меня еще не было на свете…

— А кто этот мальчик… — показал я на фотографию, стоящую на столе. Я обратил внимание, что на фотографии действительно какой-то мальчик. — Это ты, да? Когда был маленький….

— Я не знаю, — улыбнулся Катц, — может, и я…

Это была, конечно, шутка, и я хотел было улыбнуться, но что-то свело мне губы. Тут Катц спросил меня, что со мной. Я стоял как раз под портретом того старика еврея, висевшего над семисвечником.

— Пойдем со мной, — сказал он мне. — Я тебе покажу, что я сейчас читаю.

Мы прошли через широкие стеклянные двери в соседнюю комнату, где в одном углу в кожаных креслах сидели Брахтл, Минек, Броновский, Бука и Гласный и ели торт, там же сидел и Фюрст, мы подошли к противоположной стене, и Катц сказал:

— Книжку, которую я сейчас читаю, я тебе когда-нибудь дам. Ты любишь читать?

Рот у меня расплылся в улыбке, он тоже улыбнулся и сказал:

— Я не все в ней понимаю, но не в этом дело. Там написано, что когда человек чего-нибудь очень хочет и сосредоточится на своем желании и все время о нем думает, то это обязательно сбудется. Желаемое просто притягивается этими мыслями, потому что мысли, по существу, — огромная сила. Так можно стать великим ученым или художником, например известным дирижером, певцом или просто всем, лишь бы на этом сосредоточиться и упорно идти к цели. Когда же думают о несчастье и все время всего боятся, когда ждут неизбежного, то это все действительно может случиться…

Я подумал, что я уже почти ничего не боюсь, во всяком случае только изредка. Наверное, я все же немного изменился за последнее время или нет? Я также подумал, что, наверное, Катц ведет себя соответственно этой книге. Наверное, из него выйдет великий ученый, художник или поэт, и я желаю ему этого. Ему — безусловно. Потом у меня пронеслось в голове, что я недавно слышал о новых законах в Германии, о преследовании евреев, о бесчеловечном штрафе в миллиард марок, на минуту я затих, что совсем не было связано с Катцем, а Катц меня спросил, о чем я думаю.

— О том, что у меня есть одна знакомая, — сказал я, — это такая высокая костлявая женщина с лорнетом и короной на красных волосах, какая-то немецкая княгиня. Собственно, она не наша знакомая. Мы видели ее всего лишь раз, но она важная, как павлин, как эта жалкая обезьяна в своем накрахмаленном воротничке… — И я показал на стеклянные двери, в которых в тот момент показался Фюрст. Он, наверное, явился в тот зал, когда мы с Катцем пришли сюда… — Но это так, между прочим. А что еще есть в этой книге? — спросил я.

— Есть там глава о счастье — улыбнулся он. — Если человек хочет быть счастливым, — отсутствующая улыбка продолжала играть на его губах, — то не должен — это весьма любопытно — никого обижать. Даже бессознательно, потому что если он сознательно обидит, то потом это ему же отзовется. Может, не сразу, может, через год, два, через десять лет… может, говорится там, что вся ваша жизнь превратится в насмешку над всем, что взывает о… Мы все же будем стоять на своем, сохраняя непоколебимое убеждение, будем и дальше верить, что ваш опыт только исключение из правила… кажущееся… В жизни существуют силы, которые обязательно отплатят. Никто и никогда никого не должен судить, потому что нет уверенности, что осуждающий справедлив, что он не обидит, для осуждения нужно знать все обстоятельства, а то, что осуждающему известно, — если известно? — может оказаться слишком недостаточным. Потом там еще говорится, — сказал он и посмотрел в противоположный угол, где сидели Брахтл, Минек, Броновский, Бука, Гласный и только что подошедший из соседнего зала Грунд, — что ни у одного человека нельзя отнимать свободу и радость жизни, а кто это делает, тот делает дурно. Что в этом нет ничего нового, люди знают уже давно, и я тут вспомнил, — улыбнулся Катц, — что ведь этому нас учат на уроках священной истории. А еще в этой книге говорится о том, что мы никогда не должны