Жжет бумаги. Жжет бумаги, будто должен прийти конец света!
— ...
— Ну что, — сказала она, когда я немного удивился, мне по-прежнему все было безразлично, — ничего особенного в этом нет. Убирает в кабинете. Бумаги ненужные жжет. Удивляюсь только, что так вдруг. Через столько лет. Сжег бы вдобавок еще и свой красный ковер…
— Если он убирается и жжет бумаги, — сказал я, — так в этом нет ничего особенного, и удивляться не надо, что так вдруг и через столько лет. Надо же когда-нибудь и это делать. Сделал бы все это, к примеру, полгода назад или еще через год — все равно много лет прошло, все равно это было бы вдруг.
— Это правда, — кивнула она, отошла от плиты и села за стол против меня, — это правда. Но, кроме конца света, он может жечь бумаги и по другой причине. Мы будем делать ремонт.
— ?..
— Да-да, начинаем ремонт, — подтвердила она, когда я удивился, — после воскресенья. Кабинет, комнату твоей страшной бабушки, переднюю, может, и столовую и кладовку, наверное, все. Говорят, чтобы было красиво… Чтобы каждому здесь очень нравилось и никому отсюда не хотелось уходить… Чтобы каждый чувствовал себя здесь как дома.
— Он так говорил? — удивился я теперь уж на самом деле. — Быть того не может. Мне кажется… здесь что-то скрывается. Это не просто так. Вдруг — чтобы каждому тут нравилось! Вдруг — чтобы каждый себя чувствовал здесь как дома! А кто маляр?
— Маляр никто, — оказала она поспешно, — маляра он наймет сам. Он дал мне понять, чтобы я об этом не беспокоилась. Есть у него кто-то свой. Какой-нибудь полицейский в отставке. Но я еще кое-что знаю, — сказала она быстро, — Грон уже два дня возит на тачке в подвал кирпичи. Та горка кирпичей, которая лежала возле дома, была наша. Возит он их в подвал, будто строит там избу.
Действительно, дошло до меня, вчера перед домом была гора кирпичей.
— Это правда странно, — кивнул я, — что он там собирается строить? Может, какую стенку.
— Я думаю, покачала она головой, — что это связано с тем, что он копал. Ведь он копает в подвале добрых полгода, и не возят ли для этого кирпичи… Знаю я и еще кое-что. Мы в этот подвал должны будем отнести, когда начнется ремонт, кое-какие вещи из квартиры. Чтобы освободить маляру место.
— Этому я не верю, — сказал я, — этому нет. Когда у нас в последний раз был ремонт, мебель выносили на лестничную площадку и в те комнаты, где не красили. А это глупость. Зачем носить вещи в подвал?!
— Мне это тоже кажется странным, — сказала Руженка, — потому я и говорю. Зачем это таскать в подвал, когда можно вынести в коридор или в другие комнаты? Но будет так. Сказал мне… ну, конечно, он. Теперь мне становится ясным, зачем Грон делал из веревок петли, он их делал, помнишь, я как-то тебе говорила. Делал их, наверное, для вещей, которые будут выпосить…
Вдруг она затряслась, будто подошла к такому месту в своем рассказе, которое было настолько удивительным, что у нее дальше не поворачивался язык… Словно чего-то она боялась. Вроде бы не могла совсем говорить…
— Так значит, — пересилила она себя, — я скажу, но не беру с тебя клятвы, это нехорошо. Зажечь бабушкин подсвечник — ерунда, и креста на стене у нас давно нет. Но господь — свидетель, если ты меня выдашь, то мне будет аминь. Я этого даже Коцоурковой не сказала.
Я вдруг почувствовал, что на этот раз речь идет о чем-то серьезном. Я сказал, что буду молчать как могила.
— Когда он мне объявил об этом ремонте и подвале, — она подперла голову руками, — сказал мне, чтобы я шла к Грону, что тот мне еще кое-что расскажет. Мне не хотелось одной идти к Грону, я его все время боюсь, кажется мне, что он загадочный и странный человек… но я пошла. Я нашла его как раз возле хода в подвал с тачкой и, правда, он мне все рассказал… Это ужасно, — она встала со стула, — ужасно, что он мне все рассказал. Как вспомню, так меня мороз по коже дерет еще и сейчас.
— ...
— Ну, просто, — сказала она через некоторое время, вернувшись к холодной плите, где были сахар и желтки для крема, — ну, просто… Сказал, что действительно будем делать ремонт и кое-что отнесем в подвал, чтобы у маляра было место, об этом я должна знать, потому что мне придется немного помочь, а если и не буду помогать, все равно мне должно быть известно, что от меня ничего не скрывают… — Она закрыла лицо руками, покачала головой и сказала… — Поставил он тачку, которую держал в руках, на землю, посмотрел на мою шею и сказал: «Барышня, скажу вам правду, всю жизнь у меня в руках были только револьверы, веревки… Я с ними умею обращаться хорошо и так же хорошо знаю, когда человек мертв, а когда еще чуть-чуть живой. Если вы об этом подвале и о переноске вещей скажете кому-нибудь чужому хоть слово, то всем нам крышка…»
На улице светило солнце, был сухой зимний день, в парке, где деревья, кустарник и трава были еще черными, седыми, скамейки стали сухими и чистыми. У меня после обеда был урок музыки, а на холодной плите стояли сахар и десять желтков для крема. Я смотрел на нее, а она на меня, то, что сказал ей Грон, даже если это и не ее фантазия, было серьезно.
— Хорошо, — сказал я через минуту, — будем молчать. Если это действительно так серьезно, то скажет нам об этом еще и он. Он должен бы сказать и мне, я ведь тоже буду знать об этом подвале, теперь мне интересно, как он собирается со мною говорить. Как он это сделает. Придется, видно, ему зайти ко мне или позвать меня, и прелестно, симпатично, мирно, потихоньку… вот он попотеет. Что, если я откажусь его слушать? Если бы я взял и ушел от него? Но если это действительно серьезно и он разъярится, то кулаки здесь тоже не помогут. Но так мне кажется… — Я посмотрел на нее, а она все время глядела на меня, прижав руки к лицу, очень странным взглядом. — Так мне кажется…
— Да, — кивнула она и снова села за стол, — да, это еще не все. Конечно, не все, господи боже мой, про эту печку, ремонт и подвал еще не все. Просто, я чувствую, — сказала она…
У меня на миг остановилось сердце.
— Да, — сказала она, — я чувствую, что возле нас кто-то есть, — нас подстерегает убийца. Я точно ничего не знаю, — шептала она быстро и торопливо, — не знаю ничего точно, нет, этого мне пан уполномоченный не сказал, это я сама надумала. И кто этот убийца, я тоже не знаю. Знаю только, что он жжет бумаги, будет делать ремонт, что-то переносится в подвал, а тот подстерегает. Кто-то, кто был у нас в квартире. Кто-то, кто выдает себя совсем за другого, а мы об этом ничего не знаем. Кто-то, кто кого-то напоминает, но кого, никто не знает, и никто не знает чем. Никто, собственно, даже не знает, что он вообще кого-то напоминает, поэтому я сначала об этом и говорила. И поэтому я купила себе зеленый халат и с сегодняшнего дня буду перед сном блестеть, как рыба. Почему, как связан халат со всем этим? — зашептала она каким-то несчастным голоском. — Все связано со всем, я читала об этом в каком-то сочинении, а значит, и халат связан с убийцей. Потому что убийца не выносит зеленого цвета. Он видеть его не может. Когда встретит кого-нибудь, на ком надето что-либо зеленое, он тут же убегает. Так же, как бежит, господи боже, от чеснока… Нет, нет, я от этого и впрямь сойду с ума. Это не фантазия, насколько я знаю, а знаю я, пусть даже по картам, все равно все. Именно этот халат, прежде чем я его надену вечером, я должна показать Коцоурковой, поэтому должна буду к ней заскочить… Как-то в нашей кладовке был даже топор…
— Господи, иже еси на небесех! — воскликнула она, когда я с упреком посмотрел на нее. — Там вроде было колесико и от детской коляски, — что я в этом вижу, говоришь, это уже давно? — топор связан с колесиком! Топор ведь всегда связан с убийцей, голову даю на отсечение… Только, господи помилуй, об этом никто не должен знать! Никто не должен знать, что я это предчувствую. Если убийца будет знать, что я это предчувствую… Но я-то не уверена, что он тут ходит и что он убийца — по-моему, я ясно говорю… Боже, если бы здесь был крест, а его давно уже нет даже на воротах в деревне, убрали все кресты, убрали деву Марию. Чтобы ничего вокруг не было, перед чем можно поклясться. Ничего, чтобы… остановило руку убийцы. Боже, теперь я понимаю, почему тогда в саду убрали и чеснок… Но это им не поможет. Я убийцу обезврежу. Это будет ужасно, но он столкнется с моим зеленым цветом. С моим блестящим халатом. Может, его это сразу и не убьет, — говорят, такое бывает, — но во второй, в третий раз несомненно. Что он со мной столкнется — это судьба. У меня на руке написано. Может, и на лбу, но я редко смотрю на себя в зеркало. Господи, ведь я, наверное, с ума сойду.
А потом она посмотрела на желтки и на сахар, стоящие на плите, и сказала:
— Я сегодня на ужин делаю крем по рецепту, будет он и мать, а я первый раз покажусь в зеленом халате, как большая блестящая рыба.
А потом она сказала, что я должен носить тоже что-нибудь зеленое, особенно вечером, прежде чем отправиться на ложе.
— Достаточно было бы, — сказала она, — хотя бы такой зеленый бант.
К вдове на Градебную я шел с черной папкой под мышкой, шел в послеобеденный час. Солнце светило, улицы и тротуары были сухими, чистыми, как подметенные, я очутился под железнодорожным мостом, на перекрестке, возле москательной лавки, на том месте, где поворот к святому Михаилу, а потом… А потом вместо этого ее дурацкого вертящегося стула, вместо черных и белых клавиш, вместо нее, трясущейся из-за моих деревянных пальцев, я увидел голые черные деревья, кустарник, сухую жухлую траву, почерневшую, горбатую дорогу... Вдруг я оказался на площадке перед графом Штернбергом. Я видел, как он стоит на большом темном мраморном постаменте с чуть склоненной головой и глядит на цветок, который держит в согнутой руке… Неожиданно я оказался на сухой и чистой скамейке, а черную папку прижал к себе. А потом ко мне кто-то подошел.
На нем было красивое серое зимнее пальто со светлым мехом, на шее большой желтый шарф, один конец которого падал на пальто, под темной шляпой длинные темные волосы, на руках кожаные перчатки, он держал свернутую газету, на вычищенных ботинках белые гетры… Он стоял передо мной и глядел на меня выцветшими, слегка запавшими глазами… И я вздрогнул.