лассо через плечо и с рукой на кольте у пояса, он смотрел куда-то вдаль к горизонту, где в тумане обозначались скалистые горы, а перед копытами коня в песке и на траве виднелись следы. Над ними по-английски было написано в углу: «Made in USA».
— Теперь я позвоню пани Катцевой, — сказал он, когда я опомнился, — позвоню еще Арнштейнам и пану доктору Кону. С паном Якобсоном я уже говорить не должен, — сказал он скорее для себя, — он уже в Париже… А ты открывай это потихоньку, — сказал он, когда я снова пришел в себя и уже почти успокоился, — потихоньку, пока не получишь плюху или… — Он сжал кулак и покрутил им перед моим носом. — А теперь, пан, отправляйтесь. Прежде, чем я вас угощу хорошо нацеленным ударом… — И он схватил меня за шиворот. Несколько минут мы дрались, но я не мог справиться с ним, так как под мышкой держал эту большую коробку или книгу, кроме того, он был сильнее меня, и вдобавок в дверях он подставил мне ножку, чтоб я хлопнулся, но сделал это он медленно, так что я смог вовремя заметить и схватиться за косяк.
— Итак, Грон, начнем, — крикнул он в переднюю. — Где вы?
И Грон вышел из-за угла и сказал:
— Отец небесный, помоги нам.
Действительно, помоги, думал я и невольно улыбнулся. Это было так умно, что умнее и быть не могло, и, не будь у него такие хорошие нервы, усмехнулся я, лежать бы мне замертво.
28
А потом пришел конец.
Листочки зеленеют, птицы поют, деревья шумят… Я лежу на опушке леса в траве и смотрю перед собой. Из дальней дали по дороге, идущей от деревни, за которой на холме виднеется кладбище, ко мне медленно-премедленно движется какой-то человек.
Сначала я видел утро, когда солнце, как лиловая лилия, поднялось над восточными крышами города, склонило свою чашечку в улицы и погасло. По опущенной шторе на зеленной лавке пани Катержины Коцоурковой — пророчицы Армии спасения с синим ковриком на мостовых пражских площадей и улиц — стекала вода. По фасаду гимназии сползал мокрый снег, он полз по темным торсам обнаженных старцев, а у ворот с поднятым воротником стоял географ; он держал в руках часы и улыбался. Директор бегал по нижнему этажу под Лаокооном, опутанным змеями, сизое бородатое лицо директора выглядело так, словно он собирался открыть рот, заговорить, сказать что-то нам всем, пока мы постепенно входили, но он только кусал бороду и продолжал бегать. Учитель чешского шел по четвертому этажу куда-то по направлению к уборным, он нес книжку и какую-то длинную кость с суставом на конце и кусок какого-то полотна — скорей всего; все это предназначалось для нас, для разбора «Свадебных рубашек», но он, по-видимому, нас не замечал. Патер Ансельм стоял возле окна в белом доминиканском стихаре и черной накидке, глядел на нас и курил сигарету. Еще никогда в жизни никто из нас не видел его в таком состоянии. Нам казалось, что он молится. У входа в класс нас перехватил пан учитель — наш классный наставник — и сказал: разве пан директор не сообщил вам, что вы должны разойтись по домам.
Перед домом было пусто и безлюдно, только еще больше снега, дождя и слякоти. На спущенной шторе зеленной лавки Катержины Коцоурковой теперь висело черное знамя и промокшее свадебное оповещение. Из подвала доносились удары, будто там Грон непрестанно во что-то бил. Двери нашей квартиры были распахнуты, и я прошел через них, как будто через стену, а потом я мог войти только в столовую, где все дрожало, тряслось и кричало радио: An die Bevölkerung, — кричало оно,— auf Befehl des Führers und obersten Befehlshabers der^ deutschen Wehrmacht…18 — взял в свои руки сего дня в Чешском государстве всю власть новый командующий третьей армии Бласковиц, генерал пехоты…
Потом я видел день. Но потому, что был туман и все время шел дождь и снег, я не мог разобраться, был полдень этого дня или какого-либо другого. На шторе зеленной лавки Катержины Коцоурковой уже не висело ни черного флага, ни свадебного оповещения, перед домом было пусто и безлюдно, но зато там остановились три автомобиля, первый из них был самый красивый — будто приехал сам король или генерал пехоты Бласковиц. Из машин вышли люди, должно быть, их было двенадцать, но никто их не приветствовал, отца не было дома, уже, наверное, день, два, четыре. Грон стоял в передней у дверей, как гигантская, мощная подстерегающая горилла, а мать сидела в столовой. Судя по шагам в первом этаже, шли к Гронам, где, наверное, была только его пани, а также по коридору к подвалу, по лестнице к нам наверх и еще выше, к чердаку, а потом Грон открыл им нашу квартиру.
Офицер вошел первым, за ним двое в гражданском и один в форме, на офицере было серое кожаное пальто, светлые перчатки он держал в руке, на плечах — переплетенные прутья серебра с золотым квадратиком, на ногах высокие черные начищенные сапоги; от него пахло резиной и туалетным мылом. Он вынужден был пройти в столовую. Там в черном платье с ниткой белых жемчугов на шее сидела мать, и мне казалось, что она ничего не замечает.
— Весьма сожалею, — поклонился он, держа фуражку и перчатки у пояса, — у меня приказ. Я желаю поступать деликатно. Никто не имеет права выйти из квартиры, пока мы не кончим. Где пан супруг, мадам?
Его не было. Не было, наверное, день, два, четыре, а мать не замечала.
— Кто этот пан? — показал он на Грона, и Грон схватил сигарету и одним поворотом зажигалки закурил.
— А это кто? — показал он на меня и улыбнулся.
Потом он повернулся к дверям бабушкиной комнаты, которые открылись, а потом на минуту оцепенел. Потом улыбнулся и спросил, кто эта женщина. Она стояла там выпрямившись, смертельно бледная, в зеленом халате и шляпе, а в руке держала хлыст… Потом офицер вернулся в переднюю, снял там пальто и повесил его на вешалку, фуражку он положил на столик, а сверху кинул перчатки, офицер легонько поправил воротник у шеи, подпрыгнул в своих начищенных сапогах и в сопровождении двух в штатском и одного в военной форме легким размеренным шагом вошел к отцу в кабинет.
Потом я видел себя и нас, как мы стоим в столовой, только мать в черном платье с ниткой жемчуга на шее сидела в кресле и ничего не замечала. Та, смертельно бледная, в халате, шляпе и с хлыстом в руках, стояла против зеркала, и, поэтому казалось, что их две. Грон курил и неподвижно глядел в соседнюю, бабушкину комнату, где в этот момент было пусто…
— На это, — воскликнула Руженка, вытаращив глаза, — на это они все же не имеют права. Что происходит? Я бы их сюда ни за что не пустила, — таращила она глаза на Грона.
— Но, барышня, — Грон выпятил челюсть и посмотрел на ее хлыст, — что я должен был делать? Я их испугался. Разве вы не видели, что у того, в форме, здесь череп? — спросил он и показал на рукав.
— Череп? — задохнулась она, — это невозможно!
— Череп, — кивнул Грон, — неужели не видите! Это пугает человека, так что не удивляйтесь,.. Когда здесь череп — шутки плохи. Что я, несчастный, мог поделать...
..................................
— А что вы видели дальше, — улыбнулся пан за белым столиком очень ласково, словно разговаривал с кем-то, кого невероятно любит,— что вы видели дальше, вспомните, пожалуйста, вы, конечно, вспомните… что вы видели дальше…
— Тот, с черепом, — сказал я, — выдвигал ящики, летели кастрюльки и кружки, крышки и ложки и зеленые расписные мисочки… И вперемешку летели чулки, банты и шляпы… — И я вспомнил, как летели шляпы, шляпы очень старые и самые новые, шляпы с фиалками, с ромашками, с черешнями, с розами, шляпы соломенные и шелковые, шляпы из войлока, шляпы синие, желтые, черные, красные, оранжевые, белые, летела и «Радостная осень», летела и «Заснеженная гора», и все это падало на черепки, как солома, перья — глупый, ничего не стоящий и никому не нужный мусор, а я при этом думал: вот видишь, ты верила, что Гитлер падет, отравится, погибнет в подземелье, а он пока прекрасно живет и радуется, он уже не только в Австрии и в Судетах, но уже и здесь, все эти твои предсказания пошли коту под хвост, как и всякие предсказания и колдовство, так же как эти твои ленты, банты, шляпки… И мне хотелось от этого жалобно плакать… Она была совсем испугана, уничтожена, не знала, что предпринять… А Грон смотрел на того, с черепом, и вдруг пробормотал что-то страшное… а потом… — А потом, — произнес я вслух, — тот, с черепом, повернулся и сказал: «И чего эта женщина в халате все время здесь торчит и размахивает хлыстом?» А потом вошел офицер, посмотрел на пол, на этого, с черепом, и сказал ему, чтобы здесь кончал.
— Где это было? — ласково спросил пан, сидящий за столиком, — это было в кухне?
— Это было в кухне.
— А что вы видели потом? — спросил он так же ласково.
— Потом они пошли в комнату бабушки, но только с тем, что с черепом, офицер туда не пошел, он явился туда уже после.
..................................
— Тот, с черепом, бросился к дивану и закричал, что это за зверь. Я думал, он имеет в виду меня, потому что я как раз там стоял, а офицера не было, чтобы объяснить ему, кто я.
— А вы поняли, что он имеет в виду не вас?
— Да, там был Грон и сказал ему, не хочет ли он…
— Пожалуйста, спокойно говорите, что сказал ему Грон, вспомните, что он сказал ему буквально? Скажите, как ему сказал Грон, говорите от первого лица, будто вы и есть Грон… Не бойтесь…
— Сказал ему: а в морду не хочешь, свинья… Но он его не понял, Грон сказал это по-чешски.
— Ну и тут вы поняли, что зверем он называл не вас, а кого-то другого. Кого он имел в виду…
— Медведя. Он схватил его за лапу и стал трепать в воздухе. Потом всадил ему под горло нож и распорол медведю брюхо… — И я вновь представил себе, как одним движением ножа тот распорол медведя от горла до ног, как я от ужаса, стоя, стиснул ноги и почувствовал, что мне нужно в уборную, как у меня брызнули слезы, вспомнил, как он затрепал медведя в воздухе… — А на землю посыпались опилки, — сказал я.
— Слышали вы в это время какой-нибудь голос… — спросил пан за столиком.