Вариации — страница 10 из 15

Удивительным казалось, что няньки бывают не только у поэтов и барчуков, но и у таких, вовсе не лирических мужиков. Слышно было, как Василий Логинович тяжело идет в сенях, ступает на крыльцо. Виленкин прошел к печке, постоял. Здесь дрова ощутимо излучали тепло.

Огонь нежно вгрызался в кору и древесные ткани, он был прозрачен, призрачен, но плотное дерево пропускало его вглубь, расступалось, чернея, потрескивая, вздыхая. Это было похоже на какое—то наваждение. Пламя иногда вдруг всплескивалось, закипало желтизной. В огне было что—то, как ни крути, метафизическое. И на ум приходила, пожалуй, «Поэма экстаза», полет трубящей упоительно солнечной птицы скрябушки и завораживающий «демонический» напев скрипок — утонченно—варварская музыка, изящное язычество: язычество гостиных.

Поднимаясь на крыльцо, Василий Логинович посмотрел в окно. — Виленкин, услышав скрип, обернулся. Одновременно они увидели друг друга, Виленкин — отца Гарика в светлой куртке, серой «тирольской» шляпе, Василий Логинович — товарища сына, простоволосого, в расстегнутом черном пальто.

Значит, остался, подумал Василий Логинович.

Значит, останусь, решил окончательно Виленкин.

— Как поживает няня?

— О—о, уже потеплее, — сказал Василий Логинович. — Нянька? Ничего. Еще крепкая. Нас с тобой переживет.

Виленкин посмотрел на него. Василий Логинович снял куртку.

— Пожалуй, тепло?

— У печки да.

— Я люблю прохладу, — сказал Василий Логинович, приглаживая волосы.

Вчера я ее тоже любил, подумал Виленкин.

— А я нет.

— Мерзляк?

— Зимой хочется куда—нибудь...

— На юга.

— Да, в Италию.

Василий Логинович присвистнул.

— В наше время Ялта была. Я бы, пожалуй, в Германию еще съездил.

Виленкин посмотрел на него.

— Да, — ответил Василий Логинович на его взгляд. — Немцы у нас гостили? Ну и я бы. С ответным визитом. Вежливости. Вот здесь, в этой избе, пятеро солдат жили. Тогда, правда, перегородок не было. Одна большая комната. Сигареты на печке сушили. Вот здесь. Я потихоньку таскал. Раз полез, задел крынку — вдребезги. Молока лужа. Я оцепенел. Замер. И в это самое время, представь себе, открывается вот эта дверь и входит немец. Глядит. У меня сигарета. Но он на меня лишь мельком глянул. Все внимание на лужу. Качает головой. Ай—я—яй, матка, матка! Мол, сейчас мать придет, она даст тебе. И начинает вытирать тряпкой лужу. Я ни жив ни мертв, спрыгнул, собираю черепки.

— И что?

— Успели. Мать ничего не заметила.

— А молоко?

— Ну, пропало вместе с крынкой. Может, те же немцы унесли. Тут уж...

— Странно.

— Хотя они у нас ничего не брали. А за воровство здорово секли. Но я любил всякие рискованные дела. Сигареты эти бегал курить в Ганночкин ров. Лягу под куст, задымлю, — Василий Логинович показал, как он дымил. — Покурю, потом мед ищу. Пчелу выслежу и иду за ней. Она приведет в конце концов к кочке. В кочке улей. Помечу веточкой, сбегаю за водой, в шапке принесу, лью в лаз, потом кочку вскрываю, достаю соты, жую. Негусто, но вкусно.

— Никогда бы не подумал.

— Да, — согласился Василий Логинович, — на первый взгляд, ничего съестного, кочки, трава. А в ней мед. В зарослях терновник, знаешь дикую сливу? Рыба. Прожить можно, надо только приглядеться. Ну и подсуетиться, — Василий Логинович оглянулся на стол. — Хлеб есть у нас?

Виленкин кивнул.

— Хорошо, — сказал Василий Логинович. Он нагнулся и отвернул палас. Под ним оказался погреб. Небольшой погребок. Виленкину пришлось спуститься в него и достать банку с огурцами.

— Набери и картошки себе. Ты здесь останешься, а я завтра уйду.

Виленкин вылез из погребка, смахнул с плеча паутину. Василий Логинович предложил ему снять пальто и нашел меховую безрукавку. Намыл полный чугунок картошки, поставил его в печь.

— Да ты все еще трусишься, — сказал он Виленкину и позвал его на старое место, к печному зеву. — Грейся. А ведь мороза еще нет. Так, прохладно. Еще этот снег начисто стает. Что же ты будешь делать зимой?

— Не знаю, — сказал Виленкин, как будто ему предстояло пережить первую зиму.

Василий Логинович рассказал, что последние двадцать лет провел за Полярным кругом, на реке Усе. И там, конечно, были жестокие морозы; балок — вагончик жилой — заносило, с крыши можно кататься на санках. Отапливались электричеством. И разве сравнишь обогреватели с русской печкой. Как—то из строя вышла станция, и неделю грелись у костров, спали в шкурах, в десяти одеялах, как медведи в берлогах. Казалось бы, в такие морозы без обогревателей не выжить. Но ничего. Один только грузчик приморозил пальцы, да и то по пьянке, — ему мякоть потом срезали.

Виленкин невольно содрогнулся.

— Ничего страшного, — заметил Василий Логинович. — Пальцы почти целы. Человек вообще прочная штуковина.

Василий Логинович нарезал хлеб, выложил на тарелку огурцы.

— А ты с Егором работаешь? Коллеги?

— Нет.

Василий Логинович внимательно посмотрел на Виленкина, на его бородку.

— Ну, надеюсь, — сказал он с улыбкой, — не по священному ведомству?

— Что? — не понял Виленкин.

Василий Логинович потрогал свой подбородок.

— В том смысле, что не имеешь отношения к попам?

Виленкин покачал головой. Василий Логинович удовлетворенно кивнул.

— Да нет, конечно, я их за версту чую. Бородка твоя смутила, — сказал Василий Логинович и встал, прошел к печке, ухватом подцепил чугунок, подтащил его, проткнул ножом картофелину, другую.

— Готово... Я не люблю их. Попов. Соловушки с такими вот лапищами, в одежде вроде бабской, а глаз горит. В войну к нам пробрался один дезертир в женском платье, прятался от немцев в подполье, потом — от своих. Сгинул в лагерях. Туда и дорога. Меня, например, никакая сила не заставит так переодеваться... Да и о чем они говорят? Пустое, женское. Я карамелек в молодости объелся. Ездил в райпо разгружать ящики с конфетами. Пока ехал — проковырял дыру в одном ящике; время послевоенное, голодное. Ну я и давай наворачивать. На всю жизнь наелся, и с тех пор меня от одного их вида воротит.

На столе появились крепкие зеленые антоновские яблоки, сыр. Василий Логинович вышел в сени и вернулся с бутылкой, поставил ее рядом с чугунком. Что—то сопротивлялось всему этому в душе Виленкина. Печной огонь, этот стол—натюрморт; голос Василия Логиновича, его северные рассказы; нянька, живущая где—то поблизости; весь этот чужой, смачный, грубоватый мир деревни. Ему жаль было расставаться со своей трагедией. Поддаться всему этому значило превратить трагедию в фарс. И лучше бы он ушел. Шагал бы сейчас где—нибудь в ночи, под бесчеловечным небом, среди бесчеловечных полей, со своей тоской, с презрением к жизни, музыке, к себе, ничтожному игроку. Нет же! Он был здесь, рядом с этим крутолобым мужиком, который кого—то ему напоминает и что—то оживляет в музыкальной памяти. Здесь, в теплых волнах, исходящих от печки. Вдыхал запах снеди. И чувствовал катастрофический голод. Какие тошнотворные перепады. Человек действительно прочное существо. Если выдерживает эти зигзаги.

Виленкин от водки отказался. Василий Логинович настаивал.

— Я же вижу, что тебе надо поправиться. Давай, клин клином. Поверь, это первое средство.

Но Виленкин не уступал.

— Зачем же я ходил к Няньке? — спросил Василий Логинович.

И почему—то этот довод оказался убедительней всего. Виленкин выпил. Что может быть злее этого национального напитка!.. Некоторое время он опасался, что ему предстоит выбежать из—за стола. Василий Логинович налил в его стопку из огуречной банки мутной водицы, посоветовал запить.

— Не знаю, что там у тебя стряслось, но ты правильно сделал, что приехал сюда. В деревне всегда спасешься, — говорил Василий Логинович, закусывая. — Всякое бывает. Особенно если у тебя жена злая. Худая. Да и любая... Женщина вообще по природе своей нам враждебна. У нее цели другие. Какие? Я и сам не знаю. Но какие—то другие. Самое главное, чего она хочет от нас, — это нашей покорности. Что ты об этом думаешь?

— Не знаю, — сказал Виленкин. — Что—то такое есть...

— Но уступать — не—е—ет, — сказал Василий Логинович, качая головой. — Лучше остаться одному. Я, например, всегда чувствовал эту вражду. Баба так и норовит перекроить тебя на свой лад. Будь паинька, будь вежлив, не хами, не хмурься, не смотри, не обращай внимания на наши бабские сплетни, терпи, короче. Еще немного, и ты ангелом у нее станешь. И она нацепит на тебя юбку. Им нужно, чтобы ты стал такой здоровой, сильной, верной бабой. И только тогда вражда прекратится. Друзья, охоты—рыбалки, водочка — нельзя. Бабская узда до крови рвет... Ну, давай по второй.

Василий Логинович рассуждал дальше о противостоянии женщин и мужчин. И в конце концов пришел к выводу, что и в смерти есть что—то женское. Хотя это и кажется невероятным. Но в том—то и парадокс: жизнь дает женщина, но и смерть женщина — не мужик же? Василий Логинович сказал, что любит играть в шахматы. Самому с собой нелегко играть, особенно вначале. Потом привыкаешь. Он уже вполне освоился. Но временами ему кажется, что перед ним соперник. Точнее — соперница.

— И кто выигрывает?

— Пока выигрываю я, — ответил Василий Логинович. — Послушай, может, мы пойдем к Няньке? Нянька нам споет, у нее голос. К ней приезжали из Центра народного творчества, записывали.

— Уже поздно, — возразил Виленкин.

— Или тебе не нравится? Мой Гарик слушает всякое... Муть всякую.

— Нет, просто поздно.

— Поздно? — Василий Логинович посмотрел на часы. — Сколько на твоих? Мои отстают...

Виленкин встал, достал часы из пальто. Василий Логинович усмехнулся.

— Ты же говорил, стоят часы.

— Да?..

— Значит, уже пошли.

— Хм...

— Охо—хо—хо, — сказал Василий Логинович. — Старого опера не проведешь. А к Няньке действительно поздно. Она рано встает, рано ложится.

Василий Логинович рассказал о Няньке, о том, как она всю жизнь одна, о том, как сразу после войны она судилась из—за коровы, и ей гадалка посоветовала пустить дым судье в лицо — тогда, мол, дело выиграешь; в день суда все собрались, ждут в зале, Нянька бледная, руки в карманах — в одном спички, в другом — папироса; вошла судья, женщина в очках; у Няньки руки—ноги отнялись, но корова — как без коровы? И когда ей дали слово, она встала, достала папиросу, спички, судья вытаращилась, зал помертвел, а она чирк! чирк! затянулась и в сторону судьи “пуф!” Судья: вы это... ч