— И себе больше всех! — словно успокоенная, проговорила Жанетта. — Значит, просто ты перестаешь владеть собой? Не то чтобы безумие… Чувствовать безумие гораздо страшнее… Но скажи, что вызывает такие приступы? Нельзя ли придумать, как бороться с этим гневом?
— Пробовал. Не могу. Еще ребенком, когда Ла-Гарп порою дразнил меня или, по-моему, бывал несправедлив, наказывал напрасно, я выходил из себя. Кусал ему руки. А однажды даже повесился на шнурке от гардины… тут же, на шпингалете окна… Он заметил вовремя, едва отходили меня. Вот до чего я был необуздан еще тогда, ребенком.
— А тебя не старались смягчить, только дразнили… Бедный… Но теперь? Ты вырос. Ты столько видел, жил. Все знаешь…
— Вот, вот. Ты тронула нечаянно самое важное. Эти припадки случаются совсем неожиданно у меня. Если я вперед знаю, что должно случиться… Пускай даже самое неприятное, страшное, дурное, я уговорю себя заранее, найду утешение, выдержу столкновение спокойно, как кремень. Но когда самый пустячный неприятный случай неожиданно выведет меня из равновесия, я понемногу теряю волю… Или сразу в глазах засверкают красные искры… Заломит там, в затылке… И… вспоминать даже тяжело. Знаешь, что раз было? Ты видела, я очень люблю лошадей. Всегда у меня есть один-два любимца. Я езжу на них, кормлю хлебом, даю сахар… Мы друзья. Вот на смотру воспитанников-кадетов я сидел на таком любимце… Объезжаю фронт. Так все хорошо. Я доволен, горд. Солнце ласково греет, по-моему!.. Юные голосишки так звонко печатают у меня с правого фронта: «Здравия желаем, ваше… высо…» Вдруг мой конь делает лансаду. Испугался чего-то или оступился на ходу. Я дернул повод, шпорю. Он пуще… Горячится, дыбится. Я натянул трензель, мундштучу… Он на дыбы совсем… Скачок — и понес! Не помню, что стало со мною. Все видят, что я… я — не могу справиться с конем!..
И тут же вторая мысль: что если внезапное бешенство овладело конем? Помчит, уронит, растопчет под ногами или голову размозжит мне о попутные деревья, о придорожные камни… Так ярко увидел я это. Сердце упало. Совсем помутилось в голове. Умереть из-за бешеного животного так, по-пустому! Умереть до поры? Страх оледенил меня. Мгновенно я выхватил палаш и…
— Убил коня?
— Изрубил до полусмерти. Он, покрытый кровью, дрожа, остановился. Я соскочил. Конь упал. Я опомнился. И долгодолго жалел его… И стыдно мне так было. Все от неожиданности. Знай я, что он может козырнуть, я бы справился с ним легко. Но я так верил в его покойный, ровный ход, в его покорность. И вдруг?! Так бывает и с людьми. И потом, сказать не могу, Жанетта, как мне бывает тяжело и стыдно порой, когда приду в себя… Ты только первая знаешь…
— Милый, бедный мой!.. Как изломали твою душу, всего тебя… Но все же это поправимо… Это же не безумие, успокойся. Поговори, на самом деле, с врачом, с хорошим… Только я теперь могу тебя успокоить: это не безумие! То — гораздо страшнее.
— Ты думаешь? Как уверенно ты сказала. Почем ты знаешь, мой милый министр? Или ты можешь быть и врачом для своего глупого мужа?
— Нет. Я тебе должна тоже сознаться… У меня одно время было нечто… Я долго, целый год, боялась, что сойду с ума, как это случилось с отцом от ревности к моей маме… Только я не ревновала, нет. Просто лет шестнадцати, когда из ребенка стала совсем женщиной, — понимаешь? — у меня что-то было. Видения наяву. Я теряла сознание, хотя продолжала ходить и говорить. Но потом не помнила, что было со мной в эти дни и часы… Много страшного было тогда. Особенно когда лечили меня… Забудем лучше… Не надо и вспоминать! — содрогаясь, оборвала Жанетта.
— Не будем вспоминать, правда. Пусть Господь поможет тебе и мне. Бедная, так и ты?.. Бедная… бедная!..
И он, шепча тихие ласки, нежно гладил жену по мягким волнистым волосам, по лицу, мокрому от слез.
И его странное, едва различимое в полутьме лицо все было облито слезами.
Так с тихими слезами и заснули «хозяин» Польши и жена его княгиня Лович.
…Дней пять спустя Жанетта сидела за уроком с Фавицким, когда неожиданно вошел Константин с каким-то пакетом в руке.
Фавицкий вскочил, поклонился неловко и очень смутился, как будто у него явилась мысль: не вызван ли неожиданный приход какими-либо сплетнями? Или сам супруг подследил, несмотря на свою близорукость, какими глазами порою наставник глядит на ученицу?
Константин ласково кивнул ему.
— Я помешал? Ненадолго. Сейчас вас позовем, Фавицкий.
Когда он вышел, цесаревич подал княгине листок, исписанный знакомым ей почерком Александра, испытавшим постепенные изменения, особенно за последние десять лет, но сохраняющим основной характер: смесь старинных по начертанию букв, твердых линий и кверху стремящихся росчерков с тонкими соединениями, с легкими, нового типа, знаками, причем в одном и том же слове две-три буквы стояли совершенно особняком, как будто отбившиеся от стаи одинокие птицы, а конец из нескольких букв слитно и сжато стоял как отчеканенный решительным нажимом пера.
Княгиня стала читать вслух; хотя и медленно, с запинками, но довольно верно, не особенно коверкая ударения, не накладывая польского произношения на твердые согласные русской речи:
«Любезнейший брат! С должным вниманием читал я письмо ваше. Умев всегда ценить возвышенные чувства вашей доброй души, сие письмо меня не удивило. Оно дало мне новое доказательство искренней любви вашей к государству и попечения о непоколебимом спокойствии оного.
По вашему желанию предъявил я письмо сие любезнейшей родительнице нашей. Она его читала с тем же, как и я, чувством признательности к почтенным побуждениям, вас руководствовавшим.
Нам обоим остается, уважив причины, вами изъясненные, дать полную свободу вам следовать непоколебимому решению вашему, прося всемогущего Бога, дабы Он благословил последствия столь чистейших намерений.
Пребываю навек душевно вас любящий брат
Александр».
После молчаливого раздумья княгиня вернула письмо мужу. Он сложил тщательно лист и спрятал снова в конверт, затем, словно не ожидая даже отзыва со стороны жены, взял ее руку для прощального поцелуя. Крепко прижав к груди его голову и горячо целуя ее, она тихо проговорила:
— Герой… святой мой! Любимый!
Он слабо, даже смущенно как-то усмехнулся и вышел, ни слова не говоря в ответ.
Глава IIПЕРВЫЕ ЖЕРТВЫ
Прошла зима. Март уже на исходе.
Генерал Шембек, совсем ополячившийся немец, сухощавый, щеголеватый и словно затянутый всегда в мужской корсет, старательный служака и фронтовик, прямой на словах, лукавый, извилистый в душе, уже стоял в шинели на подъезде, ожидая, пока подадут со двора сани, когда к дверям подошел майор Лукасиньский.
— День добрый, день добрый, пан! — приветствовал его генерал, подымая также руку к голове, как откозырял ему майор. — Вы нынче не на службе? Да, да… Пожалуйте, я знаю: дамы вас ждут. Дела какие-то по благотворительной части? И как вы успеваете, майор? А я и со службой не справлюсь, как бы хотел… Вот сейчас на прием к нашему «старушку»[12]… там канцелярия, туда, сюда!.. Не видишь, как короткий день пролетел… Что-то мой Волчек на дворе заупрямился? Объезжает его кучер, весна близко. И кони это чуют, не только мы, люди. Хе-хе!.. Пожалуйте…
Майор скрылся за дверьми, но почему-то мысли его все возвращались к этому необычно радушному и шумному приему со стороны генерала.
Стояли в памяти его водянистые, холодные, смышленые глаза расчетливого карьериста-немца, которые нынче никак не могли посмотреть прямо в лицо гостю: все мимо скользил взором Шембек.
«Ну да шут с ним, с немцем!» — мысленно решил майор и, скинув шинель денщику, вошел в гостиную, со вкусом и довольно шикарно обставленную старанием генеральши, урожденной Галензовской.
Самой хозяйки здесь не было. Его приняла сестра ее, молодая пикантная девушка с чувственным, полным энергии лицом. Темной тенью лежащие на верхней губе, едва заметные усики подчеркивали сочность и свежий пурпур небольшого красивого рта.
Близкая подруга графини Антонины Гутаковской, она в то же время готовилась стать женою капитана Лаговского, одного из ближайших участников «народного общества польских вольных каменщиков» во главе с Кшижановским, Маевским и Лукасиньским, широко раскинувшего сеть заговора по всей Польше.
Таким образом, стоя между двумя лагерями, Франциска Галензовская оказывала патриотам большие услуги, частью сама узнавая немало важных вещей, отчасти служа передаточной станцией между людьми, приближенными к Константину и в то же время втайне стоящими на стороне заговорщиков.
Сейчас девушка казалась очень взволнованной и без предварительных разговоров задала вопрос:
— Вы ничего еще не слыхали? Не знаете ничего?
— То есть в каком смысле? Из нашего лагеря? Или с того берега? От москалей? Оттуда особенного ничего.
— Вас скоро арестуют. И Маевского, и полковника Кшижановского, и Жица… и других.
— Ах, это мы знаем. Я полагал еще что-нибудь, поновее, посерьезнее…
— Серьезнее? Но вы погибли. Собрали такие улики… Особенно против вас… Иуда Засс сумел войти в доверие к Живультовой. Уговорили эту дуру, эту змею, что заговор погубит Польшу. Теперь-де столько сыплется благ нам от москалей, а впереди еще больше будет. Что лучше пожертвовать несколькими вожаками и спасти тысячи, десятки тысяч людей, которые иначе погибнут в борьбе!.. Что восстание несет только кровь и горе для отчизны… Словом, эта змея, эта дура поддалась, выдала документы… погубила вас… и всех главных вождей… Вы же знаете, говорите? Так надо бежать.
— Зачем? Куда бежать? Не для того начато дело, чтобы бежать перед победой.
— Перед победой! Что вы говорите? Перед смертью, перед заточением, перед гибелью.
— Этим христиане победили язычников.
— Да тут же не вопрос о вере. Вера хранится в душе. Вырвут душу из тела, и вера вырывается на волю, заражает новые сотни и тысячи душ… и побеждает гонителей! А вы делаете земное дело. Освобождение родины требует живых людей, а не замученных подвижников…