Варшавский листопад — страница 23 из 67

Минут через десять, освеженный, с влажными слегка волосами и покрасневшим от растиранья лицом, Константин вернулся из уборной в кабинет в том же белом холстинном халате, который был на нем и раньше.

Когда Лунин вошел, высокий экран у пылающего камина был сдвинут в сторону и соседний стол весь озарялся, кроме сияния свечей, еще отблесками веселого сильного пламени.

Константин, стоя спиной к огню, ласково ответил на поклон, протянул руку и, после сильного пожатия, указал на стул почти рядом с тем, на которое опустился сам.

— Садитесь-ка, Михаил Сергеич, потолкуем. Ноги изменять мне стали что-то. Видно, стар становлюсь… Да, да, старею, видимо, так… Ну вот… Как вы живете?

— Благодарю, ваше высочество. Помаленьку, слава Богу, — овладевая своей безответной тревогой, ответил Лунин. Но глаза его невольно устремились на лицо цесаревича, как бы желая прочесть там что-то важное, тайное.

Хотя лицо Константина находилось в тени, но краска, вызванная умываньем и прикосновеньем мохнатой ткани полотенца, успела сойти. Какая-то усталость проглядывала в каждой черте, дряблость и желтизна кожи говорили о затаенном пока, но глубоком недуге телесном, помимо духовной подавленности.

И не только это подметил внимательный взор Лунина. Ему казалось, что цесаревич не менее своего невольного гостя подчиненного чем-то сейчас озабочен и смущен таким, что имеет прямое отношение к самому Лунину. Мысли, и без того поспешной, беспорядочной чередой проносящиеся в голове подполковника, закружились еще быстрее. Он много бы дал, чтобы цесаревич говорил, упрекал, бранился, даже грозил, только бы не молчал. Хотя Лунин знал, что прием запросто, в халате считается самым добрым знаком для всех, кого вызывают по каким-либо делам в Бельведер, хотя приветствие и первые слова хозяина звучали дружелюбно, но Лунин как будто еще больше насторожился, заволновался от этого мирного начала.

Конечно, не без причины его вызвали так неожиданно в эти тревожные дни. И если тут что-нибудь подозревают, о чем-нибудь хотят допытаться, то надо держаться особенно осторожно, потому что Лунин знал немало такого в своей жизни, что было опасно и для его многочисленных друзей в Варшаве, и там, в родном краю, особенно в далеком Петербурге, так недавно пережившем целую кровавую бурю в печальные декабрьские дни.

Но почему так сдержанно-скорбно лицо Константина? Не гневно, не строго, а именно скорбно? И отчего он молчит?

Как будто нужно сказать нечто важное, неизбежное… И боится этот суровый на вид, такой некрасивый, быстро за последнее время состарившийся человек, сказать то, что может задеть самолюбие или душу Лунина… Он очень порою бывает деликатен и чуток, этот ожиревший, тяжелый крикун…

Зачем его вызвали?

Этот мучительный вопрос сейчас доводил Лунина до полуисступления, и лишь долгий навык дисциплины, глубоко заложенные привычки светского человека удерживали его от прямого, хотя бы и бестактного вопроса, который к тому же мог быть принят за признак боязни, с которой нет сил справиться… Ведь легче знать, какая беда стоит перед тобою, чем ожидать удара в неизвестности, в темноте.

А Константин, действительно, не знал, с чего начать.

Пока он думал, как бы лучше приступить к делу, чтобы не сделать больно Лунину, которого очень любил по многим основаниям, последний стал снова перебирать в уме особенно важные моменты своей жизни за последнее время, которые могли бы вызвать вмешательство начальства в лице самого цесаревича.

Невольно один случай припомнился ему и не выходил сейчас из ума.

Как только в Варшаве месяца полтора тому назад высшие военные круги узнали о смерти Александра, разведали, хотя и смутно, что Константин почему-то намерен уступить престол младшему брату, Николаю, все всполошились.

Почти не сговариваясь, высшее военное начальство собралось на квартире больного генерала Альбрехта. Кроме польских и русских генералов, начальников отдельных частей и командиров полков, — было тут несколько младших начальников, особенно уважаемых за их развитие и личные качества. Попал сюда и Лунин вместе с Пущиными и еще двумя-тремя товарищами из передовой, блестящей гвардейской «молодежи».

Вопрос был поставлен прямо. Толковали о том, кого лучше видеть на троне преемником Александра.

Приехавшие недавно из Петербурга участники совещания открыто заявили, что Николая там не любят за излишнюю придирчивость, за крайнюю строгость, не говоря о том, что юный великий князь всецело в руках «отсталой» партии староверов и все реформы Александра, до конституции включительно, хотя бы и в далеком будущем, никогда не будут осуществлены при Николае.

— Да ведь и наш «старушек» не очень мягко стелет! — заметил кто-то.

— А все же не так жестко будет его ложе, чем приготовленное меньшим братцем! — возразили со всех сторон. — Не говоря уже о том, что мы, здесь, совсем отойдем на последний план, если окружающие Николая люди, как и надо ожидать, займут все места при новом царе, вокруг его трона.

Последнее напоминание оказалось особенно понятно и убедительно для компании.

— Позвольте! О чем тут еще спорить?! — заговорил сочным, звучным голосом, со своей широкой, подкупающей манерой генерал Шембек. — Не видели мы разве Константина столько лет подряд? Не знаем его взглядов, его скромности, этого беспримерного обожания, какое питает наш князь к покойному брату?! Все, что намечено почившим, было бы точно выполнено Константином, если он будет государем; в этом сомнения быть не может! Россия получит законосвободные учреждения. Рабство крестьян там будет уничтожено весьма скоро. Строгое, но справедливое отношение к военным кругам, его отеческая любовь к последнему солдату, не говоря о нас, ближайших сотрудниках его… Кто о нем не знает! Это не взбалмошная строгость заносчивого, придирчивого мальчика, получившего слишком рано власть. Он не станет наполнять гауптвахты арестованными офицерами… Он не одержим воинственным задором, ради которого сотни и тысячи жизней напрасно гибнут в бойнях на полях битв. Знаете его поговорку: «На войне гибнет дисциплина, рвется аммуниция и портится солдат». Наш князь знает, что армия создана для охраны государства, а не для опасных авантюр, хотя бы и самых заманчивых… А дома и война не трудна и не так губительна, как походы в чужие страны… Это — главное для всех. И России, и Польше надо пока поотдохнуть после драки… Молодой царь, того и гляди, чтобы прославить свое имя, впутается в какую-нибудь драку… Теперь мы, поляки. Можно ли сомневаться, что заветное желание покойного благодетеля и государя нашего дать новые права отчизне, слить с Польшей и старые ее провинции: Литву, Волынь, — что все это будет выполнено Константином, как будто он сам, а не покойный Александр обещал это так торжественно и не один раз… Разве можно сомневаться, что…

— Ну конечно, верно… Чего тут еще расписывать! — прервали со всех сторон Шембека, который любил поораторствовать. — Конечно, Константину надо быть на троне российском и польском, и больше никому… Если почему-либо он колеблется… если от него взяты какие-либо обещания… конечно, сгоряча… там, из-за позволения венчаться вторично… взять польку-жену… Так и толковать об этом нечего! Завтра же созовем наши полки, заставим их присягнуть новому государю… и конец! Да здравствует император-круль Константин Первый!..

Крик был подхвачен всеми решительно, радостно, дружно.

Молчал один Лунин и не кричал со всеми. Когда утихли голоса, он заговорил:

— Я просил бы выслушать и меня. Всего несколько слов. Конечно, и речи не может быть о том, что мы думаем о себе, ищем личных выгод в такую важную минуту, когда судьба нескольких народов стоит на карте…

Не получая и не ожидая ответа на этот щекотливый, кстати брошенный полувопрос, Лунин продолжал:

— Вот об этих народах и надо помнить. Судьба царств не вверена нашим рукам. Но все же думать и говорить мы можем. Так подумаем… Таков ли уж цесаревич, чтобы мы решили даже насильно, против его воли, открыто выраженной, посадить его на трон? Я не берусь и не смею судить никого, тем более столь высокую особу. Только укажу на вещи, всем известные, о которых не может быть разных мнений. Все мы знаем золотое сердце нашего князя. Но всегда ли в лад с ним идет его голова? Порою он сам сознает, что у него нет воли владеть собой в очень важные минуты жизни. А тут придется владеть жизнью и счастьем десятков миллионов людей… и нашими в том числе…

— Довольно об этом… Кто знает, каков холодный и невозмутимый младший брат? Он без криков, говорят, по примеру отца, целые батальоны может сослать в Сибирь…

— Хорошо, пусть так… Но если мы здесь и решим, как будет принято это в Петербурге? Во всей России? Благоразумие велит выждать, узнать…

— Известия о присяге Константину приходят со всех сторон, — заявил Кривцов, — и только здесь… Вот Димитрий Димитриевич отослал обратно листы неподписанными… по приказанию цесаревича… то есть государя нашего!..

— Вот именно, о чем я и хотел сказать главным образом, — подхватил Лунин, усиливая голос, — сдержаться порою наш цесаревич не может. Все мы знаем. Но кто не знает, что и высказанное решение он доводит до конца, особенно если это касается важных дел. А мы хотим «распорядиться без хозяина», как он любит выражаться порою. Я думаю, что знаю его высочество. И какое бы решение мы ни приняли, что бы ни сделали по собственной воле, он не уступит нам… И только новый соблазн, новая смута будет внесена и в пределы Польши, где мы сейчас, и туда, в пределы нашей родной России. Хотим ли мы того? Имейте в виду: положение очень тревожное, опасное. Я знаю: в самом Петербурге могут вспыхнуть волнения… Кто из нас не ожидает этого?.. Чем они кончатся? Бог весть… Так не делайте почина здесь, где сам цесаревич налицо, где ему следует сказать первое и последнее слово… Как бы он ни решил, хорошо либо худо, так и будет, верьте мне!.. Иногда и на него нисходит дух разума и света…

— Позвольте, однако, вы снова пускаетесь в такую критику… — заговорил граф Красинский, или «Крысинский», как его звали за глаза, из-за его манеры втереться везде и всюду. В военной среде царила уверенность, что он наушничает Константину, и особенно не любили его за это. Лунин в эту минуту тоже поморщился, услыша голос мягкого по манере, но сухого и неприятного на вид поляка.