Когда девушка переступила порог, ксендз запер дверь и, указывая на вторую комнату, сказал:
— Пройди туда. Здесь моя старая ворчунья Христина любит подслушать порою, что в покоях говорят.
Вторая дверь закрылась за девушкой, лицо которой, и без того пылающее, теперь разгорелось еще больше.
— Ну, что нового? — повторил свой первый вопрос Дембинский. В то же время его упорный, тяжелый взгляд медленно обтекал, словно обыскивал, ощупывал всю девушку. Так опытный, знающий цыган-коновал, барышник осматривает по статям новую, приведенную к нему молодую лошадку.
Смущенная этим упорным, знакомым ей взглядом, девушка негромко произнесла:
— С праздником, пане ксенже!
Неловко взяла протянутую ей белую, мягкую руку и приложилась к ней горячими губами. При этом нежно, легко, словно нечаянно или мимоходом пальцы выхоленной руки скользнули по ее атласистому подбородку, по шее, по упругой груди.
— Ну, с праздником, уточка. Для того и пришла, поздравить? Благодарю. Ты — славная, благочестивая девушка. Бог тебе счастья пошлет за это… и жениха хорошего. Да, кажется, уже и есть у тебя жених?.. Ну как не быть у такой уточки… Что же молчишь? Если дело есть, говори. Узнала что? Или тебе нужно? Я слушаю.
Ксендз опустился на кресло у стола, за которым темнел диван, принял более степенный вид, полагая, что тогда девушка перестанет смущаться.
Он угадал. Видя перед собой обычное лицо ксендза-наставника, а не осклабленную физиономию мужчины, как за минуту перед тем, Юстуся заговорила решительнее прежнего:
— Я думала… хотела спросить у пана ксендза. Дело такое, секретное. Правда, у меня есть жених, как я говорила вашей милости… Он мне недавно сказал, что служит у нашего Тайного польского Ржонда… И клятву с меня взял, чтобы я не говорила никому… Но вам я же могу сказать, пане ксенже…
— Ну конечно. Я — твой отец духовный… Кому же тебе и сказать все, как не мне? Мне интересно становится. Продолжай, девушка. Продолжай.
— Вот, значит, недавно мне показалось, что наш старый пан спрятал у нас на дворе какого-то москаля…
— Старый пан? Этот безбожник? Который годами и в дом Божий не заглядывает? Этот прихвостень и друг бельведерских москалей?.. Говори, говори. Кого еще он там прячет? Где? Как?..
— Привел паныч, подхорунжий пан Вицек, хлопа одного, будто по делу. Я прислуживала в покоях и слышала. А потом послали меня на кухню за чем-то. А хлоп исчез из покоев. И со двора не выходил… Я спрашивала сторожа. Потому мне Стась… жених приказывал поглядывать за всем, что у нас делается… А раз поздно вечером я в сад вышла… так, пройтись… Вижу, из бани, из трубы — дым идет… А баня заперта снаружи, пустая. Думала: домовой. А Стась засмеялся, как я сказала. Велел подглядеть. И правда: позавчера я подглядела. В субботу у нас баню топят… А в пятницу вечером паныч старший Казя переводил мужика из бани в амбар, в тот, что близко к саду…
— Вот что… Москаля прячет… Мало у нас их развелось в Варшаве… Ну, ну, что дальше?
— А теперь, нынче мой Стась придет ввечеру. Я и должна ему все сказать… Да и подумала: девушка я глупая. Теперь столько беды по Варшаве. Говорят, москали хотят наших вырезать, себе Варшаву забрать… А наши хотят выгнать москалей… И ходят, ищут одни других, подглядывают и потом в котлах варят бедных католиков в подвале дворца, что у Сасксонского сада… И… ужасти, чего не говорят. Я и не знаю: говорить ли мне моему Стасю, что я узнала? Или ничего ему не сказать? Или пану нашему сказать, что Стась велел за домом подглядывать? Я год всего тут… И не знаю, на каком я свете… Я Бога боюсь… Вот и пришла… Научите, пан! Ксенже мой ласковый…
— Ах, ты моя птичка ласковая, какое у тебя сердечко доброе. Ты боишься зло причинить своим? Понимаю. Ну, подожди, я подумаю… Присядь…
— Я постою, пане ксенже…
— Ну как хочешь. Да, постой. Ты уверена, что это москаль там прячется, а не католик, быть может? А?
— Какой католик, пан! Я слышала, как он пришел и со старым паном по-польски заговорил, будто купить что-то хотел. Смех да и только. Разве же я католика от москаля не отличу? И зачем бы стал наш католик московскую одежду надевать?
— Ну, ну, хорошо. Помолчи. Я соображу.
Ксендз погрузился в раздумье. Девушка стояла у стены взволнованная, тяжело дыша. Но она была рада, что надумала прийти сюда. По крайней мере, на душе не будет греха: как скажет ксендз, так она и сделает.
И вдруг вздрогнула, заслышав мягкий, сдобный голос Дембинского:
— Ну вот что, девушка: ты права. Католика не спрятал бы так твой пан. И для чего? Католику все пути из Варшавы открыты. Видно, русского шпиона до поры укрывает этот старый предатель нашей святой веры и отчизны. Какие-нибудь шашни с Бельведером и с Брюлевским палацем тут… Черт с ними. Можешь все сказать своему пройдохе Стасю. Кому он ни служит: нашим или вашим, — а, видно, напакостить желает пану Ксаверию. Пускай. И я его не очень люблю… И Бог ему не заступник, неверующему апостату… Если бы свой это был, конечно, молчать надо. А москаля можно выдать. Бог простит… Заранее отпускаю тебе грех твой, девушка.
— Ну вот и слава Богу… Так я вечером Стасю скажу…
— Вечером?.. Молодец твой Стась… Каких он уточек по вечерам стреляет. Ну, я тебе сказал… Только ты, вижу, очень взволновалась… устала. Домой еще далеко, в самый конец Сольца идти. Присядь сюда, отдохни.
Подойдя неожиданно вплотную, ксендз мягко, но властно взял за руку девушку и почти силой стал усаживать ее на диван, усадил, сам близко-близко наклонился над обессилевшей от неожиданности и страха девушкой, шепчет порывисто, властно:
— Не бойся… сиди смирно… Не шевелись. Я не обижу тебя… Не возьму у твоего Стася ничего, что жениху получить следует… Не бойся… Смирно будь… Ничего не будет… Тс… смирно…
Темнеет в глазах у девушки. Нет сил голос подать, шевельнуть рукой.
Дыханье перехватило, сохнут губы не то от страха, не то от какого-то еще более сильного, жгучего переживания, которым охвачено и трепещет все ее существо.
В тот же день вечером Юстуся, более бледная, чем всегда, с усталыми глазами, но разряженная, как обычно по воскресеньям, вышла к воротам и поглядывала по сторонам улицы, сейчас оживленной и людной. Метель стихла, и у каждых ворот показались группы челяди, парочки и целые компании гуляли по мосткам, проложенным по обеим сторонам улицы.
— К кавалеру своему, к Стасю поспешаете? — криво улыбаясь, спросил сторож Михасек.
— А хоть бы и к нему, да только не к вам. Вам зась![22] — отрезала девушка. — Зась и масла грудку!
И, кинув презрительный взгляд на парня, который всегда ей не нравился за его грубый вид и насмешки, вышла за ворота.
Скоро к ней подошел невзрачный, рыжеватый, с плоским, невыразительным лицом человек, по виду — мелкий приказчик или канцелярский служитель. Усики, остро закрученные, топорщились и придавали лицу его нахально-глуповатый вид. И только глаза, острые, бегающие, были словно не на своем месте на этом незначительном лице. Пронзительный, вечно ищущий чего-то, упорный взгляд этих глаз, особая печать Каина во взоре могли более внимательному человеку сразу выдать ремесло этого предателя.
Расшаркавшись с лакейской грацией, Макрот, шпион-любимец Новосильцева, входящий теперь в милость и у самого «старушка», — подошел к Юстусе, которой при первом знакомстве выдал себя за писаря, служащего в магистрате.
— Добрый вечер, сердце Юстуся… Я уж давно тебя поджидаю, рыбка моя… Ну что? Узнала что-нибудь? Чем порадуешь своего Стасика? — прямо к делу приступил опытный филер, заметив, в каком необычном настроении девушка, и полагая, что только важное открытие могло так повлиять на простодушную провинциалку.
— Узнала… скажу Стасю. Только побожись мне раньше…
— Все, что хочешь, моя рыбонька! Крест целую. Вон там, на углу Людной и вашей улицы, стоит костел Св. Барбары. Перед нею побожусь… Хочешь, в костел пойдем и там я… — заторопился Макрот, убедясь, что попалась какая-то рыба, и, наверное, крупная, если ее так берегут.
— Верю, верю. Слушай, я не хочу, чтобы наши узнали… Что я выдала… Если это случится, я от стыда в Вислу кинусь!..
— Сохрани Боже. Не подведу же я тебя! Да и глупо будет. Ты мне еще пригодишься у пана Мошинского. Он — хитрый старик… Да мы хитрее его. Мы так сделаем… Если правда, что прячет он кого… И если это тот, о ком я думаю… Долго он держать гостя взаперти не станет. Выпустит, и в другое место гость пойдет или вовсе из Варшавы уехать соберется… Вот тут мы его и сцапаем. Да так, что никому и в лоб не влетит, что следили давно за птенчиком. Вот, скажем, идет он… А мы следим… Двое из наших подальше отсюда затеют драку на его пути, ему влепят, втянут в бучу… Тут полиция… Выйдет, что и не думали его поймать, а он сам попался… Поняла? Или нет? Ну, верь, тебя не выдам… Крест целую. Как Бога люблю, как Матерь Бога почитаю… Говори же: есть? где прячется? какой из себя?
Не успела девушка описать Макроту «москаля», как тот не выдержал:
— Да ведь это он самый…
— Кто? Кто?
— Дурной человек… враг нашей отчизны… за которого мне пару тысяч золотых в награду дадут. Тогда мы сразу и свадебку нашу справим, понимаешь ли, сердце Юстуся!
И в порыве, под кровом ночной темноты он горячо стал целовать её.
Прошло еще четыре дня.
Крепко спал в своей бане Кюхельбекер, когда на заре был разбужен шумом поспешно раскрываемой двери.
Вошел младший сын Мошинского Вицек, стройный, высокий юноша, ученик пехотного отдела местной школы подхорунжих.
— Что случилось? Беда какая-нибудь? — спросил, бледнея, добровольный заточник. — Вы за мною?
— За вами, да. Но беды пока нет никакой. Я, правда, видел кое-кого. Надежды на заступничество цесаревича нет и ожидать нельзя!.. Но вы уж это знаете. Тут есть другое. Мы думали, чтобы до отъезда из Варшавы побыть вам здесь. Теперь обстоятельства меняются. Еще вчера мы узнали, что за вами следит… вас выдали…
— Боже мой… Кто? Как?