Варшавский листопад — страница 30 из 67

— Не волнуйтесь. Все поправимо. Уже два дня я и отец узнали. Но пока не тревожили вас. Надо было приготовить вам другое убежище. На Праге есть у нас друг… надежный человек… Мы сейчас направимся к нему… Пусть станет светлее… Ночью покажется подозрительным наше путешествие… А как вас выследили?.. Сейчас скажу. Преданный отцу парень, Михась, давно подозревал одну горничную… Вечером она стояла со своим другом, сыщиком, как мы узнали, у забора нашего сада, на улице. Михась из сада подобрался осторожно и слышал их разговор. Словом, вам надо уйти отсюда. И немедленно. Я вам скажу, где мы встретимся на Праге, чтобы пойти не вместе… Есть костел старинный близ большого рынка. Подождете меня там. На рынке никто не обратит внимания на вас… Светает. Пора. Идемте.

Спустившись к самому берегу реки, юноша вынул доску из забора, перешел со своим спутником в чужой, соседний сад, потом в третий… Потом оба очутились на берегу Вислы и пошли вниз по течению, пока не дошли до улицы Тамки.

— Город начинает просыпаться! — останавливаясь, сказал юноша. — Берег пока безлюден. Идите вдоль реки до самого моста. А я возьму влево… С Богом…

И, проводив взором медленно удаляющуюся сутулую фигуру Кюхельбекера, который с трудом шагал по дороге, занесенной снегом, юноша вздохнул и быстро скрылся в извилистых улочках этой части города.


Странная суета поразила Юстусю, когда она случайно выглянула с крыльца на двор во время обычной утренней уборки покоев.

Все двери обоих амбаров, служащих складами, были раскрыты настежь.

Пан Мошинский переходил из помещения в помещение, распоряжался, люди переносили тюки… Раскрыт был и тот склад, где, как знала девушка, одно время прятали таинственного «москаля».

«В бане он, значит!» — подумала она. Но, словно отвечая на ее мысль, старший паныч окликнул ее:

— Юстуся, я на охоте вчера прозяб, прознобился, должно быть. Попробую в бане помыться потеплее… Вот ключ, дай Фросе: пусть протопит ее скорее…

Схватив ключ, Юстуся даже не отдала его Фросе, а сама кинулась в сад.

Заскрипела дверь, распахнулась… Пусто в бане, никого. И следа нет, чтобы сидел тут кто-нибудь. Все как всегда… И старые веники на полу… Глазам не верит девушка.

Неужто ушел? Когда? Как? Вчера еще видела она свет тут сквозь щелочку в ставне… Не побоялась девушка поздно, когда спали все, сюда проскользнуть. Только Мазур помешал: тут лежал и рычать на нее начал… Словно ему сторожить было приказано баню эту… И вдруг пусто! Не может быть!..

Передав Фросе приказание паныча, весь двор обошла Юстуся: нет больше похоронок, чтобы человека спрятать. Как нарочно, все на виду, все двери раскрываются перед нею… Будто ее и ждут…

Мрачная вернулась в дом девушка. Едва вечера дождалась. А когда вечером выбежала к поджидающему ее Макроту и поведала все, когда он убедился, что птица улетела, — так только плюнул, свистнул и выругался со злобой:

— Дура! Устеречь не могла! И я, столб подорожный… Второй раз зайца упускаю… Эх!

Не прощаясь, повернулся и ушел.

С тех пор не видала его больше обманутая девушка.


Ещё неделя минула. Третье марта настало по новому стилю.

Вешний считается месяц март. И правда, по-вешнему светить стало солнце. Капель к полудню капает с крыш, сосульки свисают и тают, острые, стройные, прозрачные, как хрустальная бахрома, окаймляющая потемневшие, влажные края островерхих крыш…

В полдень, в самый пригрев, когда золотой диск солнца выбился из толпы утренних облаков и висел, ослепительнояркий, в прозрачно-голубом небе, — у рогаток Гроховского въезда, ведущего от пригородной деревни Грохово в предместье Прагу, среди повозок и возов, в кучке Мазуров, селян и обывателей самой Праги, возвращавшихся домой из-за заставы, темнела сутулая фигура Кюхельбекера в его гречневике и тулупе, крытом китайкой.

Здесь, как и у всех въездов в Варшаву, стоял военный караул, опрашивал каждого, кто выезжал или въезжал, минуя рогатки. Городские сборщики, дежурящие тут же, взимали пошлину со всего, что ввозилось на продажу, а караул вообще проверял, кто идет и едет, ввиду тревожного времени, переживаемого теперь.

— Что есть за человек? — задал обычный вопрос караульный, поляк с погонами 4-го линейного полка, когда пришла очередь Кюхельбекеру миновать рогатку.

— Иван Алексеев, крепостной барона Моренгейма, пан служба! — наполовину по-русски, наполовину по-польски ответил Кюхельбекер, снимая шапку и отвешивая поклон. — Крепостной я барона, пана нашего… Моренгейма…

— Слышал… знаю… За городом был зачем?

— Вот разве ж пан служба сам не знает? Знакомый у меня корчмар тут, близенько… А горелка за городом дешевле ж, чем в мясте[23]… Мы с кумом и побывали в корчму… и заночевали. Кум еще спит, а я поспешаю, не то…

— Ну, разболтался… проходи, «кум»…

Поклонился Кюхельбекер и быстро двинулся вперед…

Действительно, в загородной корчме был он. Но, конечно, без кума и не потому, что там водка дешевле. Надо было столковать с евреем, хозяином корчмы, как уехать отсюда и добраться безопасно до границы. До австрийской, конечно, не до прусской. Пруссия вон недавно выдала даже генерала Умянского, на которого указал князь Яблоновский как на участника заговора…

«Если бы еще знать по-польски! — думает он. — И сам бы добрался, куда надо. А без языка сразу влетишь…»

Но теперь последняя забота спала. Нынче вечером он должен вернуться в корчму. Подвода будет готова, проводник есть и за недорогую цену. Остается только повидаться с людьми, приютившими его по просьбе Мошинских. Там он получит и деньги на дорогу… и в путь, подальше от этой опасной Варшавы, где о нем читали оглашения, где уже охота началась за ним, как по зверю…

Пригретый солнцем, думает, идет и разморился он совсем.

«Значит, туда, на Запад! Навсегда прочь от родины… Что делать? Так тяжело, печально живется в родном краю людям с душой».

Он вздрогнул: вдруг пронеслись перед ним страшные картины печального дня на Зимней площади… Возбужденные лица, хриплые голоса… Густые толпы народа. Ряды войск, одни против других… Братья против братьев… Рукопашные схватки… Неотточенные сабли нападающих не секут, а дробят тело и кости. Стеной темнеют каре бунтующих отрядов, и удары их штыков пронизывают родные груди… Потом залпы орудий… дым, грохот… визг снарядов… рвется картечь, выхватывает людей из рядов… Пятна и лужи крови на снегу… Бледные, искаженные лица, посиневшие, багровые… И все бегут, как слепое стадо, обезумленное бурей. А сзади новые залпы картечи… еще сотни жертв падают в корчах и остаются на алеющем кровью снегу…

Заранее зная, что все обречены на гибель, шли его товарищи, братья! И — погибли…

Нет, лучше не вспоминать, не думать! Прочь, ужасные картины… Лучше скорее прочь от родины, где возможно все это… На волю, навсегда…

И больше, пожалуй, никогда не придется увидеть семьи? Бедная матушка-старушка… Живая, веселая сестричка Юлия… Старшая сестра, грустная, ласковая вдова, которая его так любит… Брат, который сейчас, быть может, на допросе… его изводят, мучают, быть может… А он здесь, на свободе… Что же? Явиться туда, увеличить собою число бесполезных жертв? Доставить лишнее торжество этим ненавистным людям, которые злорадствуют и ликуют, потешаясь над побежденными, беззащитными собратьями? Умно будет, нечего сказать… Немецкая сентиментальность сказалась, конечно… Вышло бы совсем и «кюхельбекерно, и тошно!» — вдруг припомнилась ему строка из эпиграммы этого незабвенного товарища, Саши Пушкина…

Сверчка, как его называли в ихнем кружке… Милый Сверчок. Не придется больше слыхать его пламенных речей, вдохновенных стихов и колких куплетов-эпиграмм, не придется видеть сверкающих очей, когда он говорит о родине, о свободе, о мщении тиранам!.. Впрочем, кто знает? Там, за рубежом, еще они могут встретиться… Какое счастье, что его не было с ними в эти страшные минуты… Судьба спасла своего избранника! Не для кровавой жертвы назначен этот необычайно одаренный человек… Правда, и Кюхельбекер сам вдохновляется нередко… Но разве можно сравнить его писанье с чудными строфами этого Сверчка? Хорошо, что он уцелел. Друзья не подведут его. Они дорожат этим гением… сберегут для родины поэта… А он, Кюхельбекер, он тоже постарается недаром прожить на свете… Будет и за рубежом работать для благо родного народа… Он еще молод… Если судьба до сих пор берегла его среди стольких испытаний, его одного из сотен других товарищей и друзей, соратников этого страшного боя, — значит, что-то ждет еще хорошее впереди…

От этих мыслей близорукие глаза засверкали живее, стан выпрямился и бодрее зашагал Кюхельбекер. Уже созвучия стали слагаться в его восторженной голове: не то гимн свободе, не то песнь весны…

— Слепой ты, что ли, человек, что на людей лезешь! — раздался окрик прохожего, на которого в этот миг натолкнулся мечтатель.

Сняв шапку, он стал бормотать извинения, едва удержав привычное «pardon» — готовое слететь с языка. Но прохожий уже удалялся, очевидно, торопясь куда-то и не слушая ничего.

Кюхельбекер огляделся: совсем незнакомая улица и дома окружали его.

Невдалеке желтела караулка и тянулись казарменного вида здания. Там мелькали знакомые ему воротники лейб-гвардии Волынского полка. Перед ним раскинулась небольшая площадь с лавочками, лотками, навесами.

Очевидно, замечтавшись на ходу, он повернул не в свою улицу и теперь надо идти обратно.

Чтобы сообразить, куда теперь двинуться, Кюхельбекер, стоя на углу, оглядывался во все стороны. Спросить кого-нибудь о дороге он не хотел, чтобы ему, в свою очередь, не стали задавать опасных вопросов, на которые не сумеет он даже и ответить, как совершенно чужой в городе человек.

Заметив, что главным образом люди идут в одну сторону, должно быть, по направлению к Варшаве, Кюхельбекер решил двинуться за всеми. От моста он легко найдет дорогу и к тому дому, где приютили.

Он не ошибся: очень скоро перед ним открылась широкая прямая улица, ведущая к реке, к мосту, соединяющему предместье с городом. Постояв, поглядев, Кюхельбекер повернул обратно и двинулся по настоящему пути, но чуть не столкнулся с коренастым молодцеватым унтер-офицером волынцем, шедшим ему навстречу в сопровождении солдата, у которого была большая корзина в руках.