— Была уж коронация?
Но ото всех слышал отрицательный ответ.
Вот наконец и Москва. Покинув своих спутников у самой заставы, цесаревич один помчался в Кремлевский дворец, где помещался государь.
Николай сидел, читая какие-то важные бумаги, и весь углубился в работу, когда раздался стук в дверь, вошел дежурный камер-лакей и отчеканил:
— Его высочество явились и ожидают в дежурной комнате.
Государь думать не мог, что это цесаревич прискакал за тысячи верст без всякого предупреждения, полагая, что брат Михаил пришел с обычным докладом, только сказал:
— Попроси его высочество немного обождать…
Когда Константину были переданы слова брата, судорога пробежала по его бледному лицу. Он едва удержался от сильного восклицания и в то же время почувствовал, что глаза ему начинает жечь, будто слезы обиды и горечи — непрошеные, унизительные — готовы брызнуть здесь, в этой неуютной комнате, при лакеях, при дежурном караульном…
Сжав до боли зубы, он подавил в себе неудержимое стремление: сделать полуоборот к дверям, сесть в свой запыленный экипаж и мчаться назад, в Варшаву, еще быстрее, чем он летел сюда, где его встретили так не по-братски, так холодно…
Отойдя вглубь комнаты, он опустился в кресло и стал ждать.
Вошел личный камердинер Николая, увидал цесаревича, кинулся к нему:
— Ваше императорское высочество! Когда изволили приехать? Давно ли у нас? Да почему не изволили приказать доложить о себе его величеству? Вот уж будет радость…
— Доклад был… Его величество просил… обождать!
— Обо… Быть того не может, не понял слуга! Кто докладывал-то? Что-то не так. Я сейчас, ваше высочество…
Постучал, вошел.
— Его императорское высочество цесаревич Константин Павлович изволили прибыть из Варшавы и дожидают в соседней комнате.
Не успел камердинер кончить, как Николай был уже на ногах.
— Цесаре… Там? Давно? Боже мой, так это о нем…
Не договорив, быстро двинулся Николай к дверям, которые широко распахнул догадливый камердинер.
— Ваше высочество! Простите… Вы! Я не понял… Этот… болван… он так доложил!.. Сюда, сюда прошу!
Обнял брата… расцеловались трижды, как тот любит… Ведет в кабинет.
Слезы на глазах цесаревича, легкие, радостные… И он не прячет их.
Все это было недоразумение! Дело выяснилось сейчас же!
— Я полагал, это Михаил. Разве мог бы я заставить ваше высочество ждать хотя бы одну секунду… Какие бы дела там ни были!.. Вас, дорогой, дорогой Константин!
Николай тоже взволнован. Но его ясные, холодные глаза, сейчас выражающие неподдельную радость, в то же время очень внимательно, почти пытливо вглядываются в лицо старшего брата: в каком настроении он явился? С какою именно целью?
Очевидно, лицо цесаревича, на котором можно легко читать его самые затаенные думы, успокоило брата. И совсем уж ласково, тепло он говорит с нежданным, но желанным, дорогим гостем… Справляется о здоровье его собственном, о княгине Лович… Так жаль, что недуги мешают ей приехать… разделить семейное торжество… Хорошо ли было в дороге? Кто сопровождал?..
— Да что же это мы тут сидим? Едемте скорее к матушке, дорогой, дорогой брат! Она остановилась у графа Разумовского… Там поуютнее… Это недалеко… — предложил после первых вопросов Николай. — Она так будет рада!.. И все наши. Мы так ждали!..
Искренне звучит ясный, металлический голос младшего брата. Сияет некрасивое постаревшее лицо цесаревича, и даже привлекательным, помолодевшим кажется он теперь.
«Значит, напрасны были мои подозрения… Не обманулся я в брате… Все сводится к простому недоразумению… Как это хорошо! — думает цесаревич. — Нынче же напишу, успокою жену!..»
И в широкую улыбку расплывается широкое лицо Константина, лучистыми по-прежнему становятся его еще красивые глаза, перед тем затемненные тяжелыми думами, горечью затаенных обид…
Во всей истории династий, когда-либо правивших людьми, не было примера тому, что произошло в Москве во время коронации императора Николая.
Старший брат, имевший в руках власть, охотно, добровольно уступил ее младшему и теперь лично явился на торжество, как бы желая своим присутствием усилить блеск, окружающий Николая. А сам в то же время цесаревич умышленно держался в тени. Узнав, что по церемониалу он назначается возложить корону на брата, чтобы этим как бы подчеркнуть, из чьих рук получает ее младший брат, Константин заволновался, призвал митрополита:
— Правда ли это, ваше высокопреосвященство, что я слышал? Вовсе я не желаю выступать в столь высокой роли, мне не подобающей… Предупреждаю вас!
— Прошу успокоиться, ваше величество… Раз вы не желаете, конечно, церемониал будет изменен… Я сам, по старинным обычаям, могу совершить сие таинство. Нынче же будет все доложено его величеству.
Но Николай не согласился с предложением Филарета:
— Если брат почему-либо находит для себя неудобным, что же… Пусть так. Но и другого не надо. Я сам сумею возложить на себя корону моих предков, дарованную мне по милости Божией, волею моих старших братьев и государей.
Так и свершилось.
Странное чувство испытывал цесаревич во время самой коронации.
Он ждал с нетерпением только этого дня, чтобы сейчас же ехать потом домой. Но императрица-мать была нездорова, и торжество поэтому откладывали с одного числа на другое. Цесаревичу досадны были неожиданные проволочки.
Он хмурился, нервничал… Наконец все уладилось.
Константина тянуло видеть: что будет в стенах собора, в Кремле, везде, где пройдет торжественное шествие? Но и боялся он этих минут, сам не зная почему.
Может быть, он опасался, что дрогнет сердце, засосет его какое-нибудь дурное, злое чувство, за которое будет стыдно самому Константину.
Зависть?.. Раскаяние в поступке, подсказанном чувством долга, чувством разума?.. Кто знает? И так это все необычайно!.. Младший брат, бледный, как мраморное изваяние, стоит в царском облачении, в короне, во всей славе на виду толпы, от которой чернеет внутренность обширного Успенского собора, от дыхания которой тускнеют мерцающие тяжелые свечи у икон…
А он, прирожденный государь, лишенный своего природного права, сам добровольно отрекшийся, как Исав, стоит в толпе остальных членов царской семьи. Не для него звучат священные напевы, раскатывается могучая октава протодьякона, восклицающего громоподобное ликующее: «Аксиос!"[34]Или, вернее, и для него есть нечто во всем этом блеске и торжестве, в широких, громких напевах клира.
Только скрытое для других, незримое и непреложное, основное в то же время… Славу, осанну поют другому!.. А ему, Константину, совершают отходную… Да, теперь всему конец… И он испытывает смешанное, печальное и острое чувство, сходное, должно быть, с тем, какое переживал Карл Пятый, когда пожелал при жизни слышать полную похоронную мессу над собою, неподвижно возлежащим в тяжелом королевском гробу…
Медленно выходит процессия на паперть Успенского собора. Государь в полном императорском облачении двинулся в большой обход, к Архангельскому, к Благовещенскому соборам.
Чернеют площади кремлевские народом, как и там, во храме… Воздух дрожит от приветственных кликов, заглушающих перезвон всех кремлевских колоколов…
С правой руки, отступая немного, медленно движется Константин за младшим братом государем. Увидел друга своего Опочинина, который приблизился к нему, и, кивая на все кругом, спокойно, хотя и с оттенком грусти, говорит:
— Ну, теперь я отпет, мой друг!..
Медленно движется вперед блестящее шествие, озаренное яркими лучами солнца, которое сегодня совсем еще по-летнему горит в высоких синих небесах.
Странно все это. Странно и еще одно. Народ московский ликует, приветствует своего юного государя. Но после него все взоры со всех сторон, словно по команде, переносятся на грузную, темную в своем генеральском мундире фигуру цесаревича… И сколько любви в этих взорах! Кажется, если бы не такая минута, клики в честь него, приносящего так охотно великую жертву, были бы громче, восторженнее, чем приветы, посылаемые новому владыке земли.
Чувствует это цесаревич, сам не знает, почему… И особенно ласково кивает головой во все стороны многотысячной толпе, в ответ на безмолвный, сдержанный, но горячий привет устремленных на него взоров…
24 августа в ночь выехал цесаревич к себе в Варшаву и уже 29 августа, или по новому стилю 10 сентября, вечером сидел у себя вдвоем с княгиней, делился с ней впечатлениями от своей поездки.
— Знаешь, я так рад, что поехал, — говорит он. — Ты и представить себе не можешь! Вот тебе подарки от матушки… От сестер…
Чудный фермуар, жемчужный с бриллиантами чистейшей воды браслет, головной убор, коронка, горящая и переливающаяся всеми цветами радуги под лучами большой лампы, сверкают в глаза восхищенной княгини.
— Вот письма тебе от брата, от матушки. Видишь, они все любят, ценят тебя… А я даже не ожидал такого приема… Конечно, скучно было долго ждать самой коронации. И стесняло меня общее внимание… На вечерах, на балах я старался уйти раньше брата, чтобы потом не быть центром общего внимания… При нем все-таки меньше приходилось быть на виду… Но зато… если бы ты знала…
Голос цесаревича дрогнул.
— Как встретил меня народ!.. И в этот самый день… Если бы ты видела их взгляды… Умру — не забуду. Мой добрый русский народ! И не только толпа. Все… все… Вот смотри, сколько мне подносили даже стихотворных приветствий… И печатались разные стихи. Я захватил показать тебе… Вот… Видишь… Хоть я остался, чем был… Но меня любят… чтут… Смешно даже, какие громкие похвалы… Вот слушай…
Он громко прочел отрывок из стихотворения, красиво, четко написанного на листке английской бумаги:
Что Петр и что Екатерина?
Что их великие дела
Перед делами Константина?
Они — пределы измеряли,
Обширность царства своего,
Они — престолы доставали…