На это послание диктатор очень скоро получил очень любезный ответ.
Полковник Вылежинский прискакал из Петербурга с двумя письмами статс-секретаря по польским делам Новосильцева, уже успевшего добраться до русской столицы. Письма были адресованы на имя графа Соболевского как председателя совета министров и Хлопицкого — диктатора. В последнем — от имени Николая — высказывалась особая благодарность Хлопицкому за его добрые чувства, выражалась уверенность, что край, особенно — Варшава очень скоро должны образумиться и изъявить прежнюю покорность, если не хотят видеть русские войска на улицах и площадях разгромленной Варшавы.
Что касается восстановления конституции и гарантий, данных еще Александром, об этом может быть речь только в сейме, собранном законным путем, а не теперь, когда и столица, и все королевство — в брожении.
Прочитав свое письмо, задумался Хлопицкий. Он лично, конечно, не нарушал ничем добрых отношений с Петербургом. Даже, согласно данным ему полномочиям, назначая новое министерство, он призвал к делу лишь нескольких новых лиц, придав им звание исправляющих обязанности министра.
— Министров назначать может лишь наш круль Николай, — объявил он при этом, — и я не хочу покушаться на право верховной власти…
Патриотический клуб, зорко следивший за каждым шагом "диктатора", был раздражен такой "хлопской" осторожностью.
Почти все газеты, которые дня два не выходили, пока не пришли с улицы наборщики, принимавшие очень горячее участие в уличных волнениях, — эти газеты единодушно заговорили новым, свободным, сильным языком, какого не знали больше пятнадцати лет… Они разбудили общее сознание. Сейм, не ожидая почина со стороны диктатора, 18 (30) декабря сам возобновил свои заседания, причем первой его резолюцией было признание событий 29 ноября делом всенародного восстания. Это произошло немедленно, как только оглашены были условия, на которых Николай соглашался пойти на примирение: 1) все зачинщики восстания должны быть наказаны; 2) освобождение русских пленников; 3) разоружение народа, роспуск новых войск; 4) вся армия польская выступает в Плоцк и ждет там приказаний Николая.
Зашумел сейм, выслушав декрет. Рвутся ораторы на трибуну. Но Хлопицкий первым был на ней.
— Я рад, что так быстро кончается моя тяжелая обязанность. Согласно своему обещанию, в день первого заседания сейма — я слагаю с себя полномочия диктатора и звание полководца польской армии.
Подавленное молчание сначала послужило ответом на это решительное заявление прямого генерала.
Все понимали, что он обижен самовольным шагом гражданских вождей партии… Но и тут сумел с честью выйти из щекотливого положения.
Наконец заговорили сразу несколько человек: Лелевель, Островский, Чарторыйский, Ян Ледуховский.
— Это невозможно… Грозит анархия… Не имеешь права, пан генерал!.. Теперь, когда родина на краю гибели?.. Бросать народное дело? Это…
Слово "измена", предательство — так и висели на устах, но сказать его никто не посмел. Только Островский, пользуясь мгновенным затишьем, заговорил примирительно, хотя и горячо.
— Чего не хватает пану диктатору? Пан диктатор пользуется доверием народа, нашим уважением, любовью… Даже враги чтут и ценят генерала Хлопицкого… Недавнее письмо цесаря — сильнейшее доказательство тому! — пустил легкую стрелу дипломат-граф. — Но народ желал бы…
— Народ может желать всего, что ему заблагорассудится. Это его право. Но я — одиночный человек, обязан держать свое слово: это — мой долг! Сейм собрался, и диктатор Хлопицкий слагает с себя власть. Диктатуры больше не существует. Сейм сам может выбрать вождей, найти меры дляподавления беспорядков, анархии, если опасается возникновения этой гидры…
Молчат депутаты. Им ясно, что решение Хлопицкого — непреклонно. Но не менее ясно, что сейчас он только один может объединить вокруг себя все партии.
И у этих депутатов, у пылких, властолюбивых, слишком самолюбивых, до мелочности гордых, напыщенных порою сарматов, у шляхты, магнатов и первых вельмож короны и церкви хватило выдержки поступиться своими интересами, самолюбием, переломить свой характер ввиду грозного призрака "красного передела", социальной революции, подобной тому, что произошло во Франции, в Бельгии, в Италии… Этот призрак показался им страшнее власти Николая и штыков его армии.
— Пусть будет, как желает пан диктатор! — решили депутаты. — Заседания сейма снова прекращаются до времени, когда сам диктатор не признает их необходимость… или… пока родина не призовет избранников своих к работе…
— Как желают избранники народа, так пусть и будет! — любезно ответил Хлопицкий.
Лелевель попросил слова:
— Я должен дать объяснения, особенно теперь, после решения сейма. Другого решения и быть не могло, конечно… За месяц наш досточтимый герой, генерал-диктатор сделал то, чего трудно было бы иному добиться в долгие годы. Порядок в столице полный. Обыватели вкушают спокойствие и даже ликуют, как всегда, в настоящие праздничные дни… Театры, концерты, все общественные места — полны. Несутся громкие напевы. И не только патриотические гимны, песни свободы и славы звучат… Не только марш Косцюшко гремит, вызывая воинов на подвиги и славные дела… Нет, вальсы, мазурки, краковяки веселят варшавский люд, как будто ничего не грозит отчизне, как будто еще месяц назад не лилась на улицах кровь… А еще через два-три месяца не двинутся грозные полки северного властелина на нашу маленькую родину… Все это делается, конечно, столько же по природной живости и склонности нашего народа к веселью, сколько и от уверенности, что под сильной рукой диктатора, под его неусыпным оком, благодаря его заботам — мы можем спать спокойно.
Переглядываются многие, к чему клонит такую похвальную речь этот новый Антоний над трупом Цезаря — наизнанку.
Заметив, что все заинтересованы, оратор продолжал:
— Если высокое собрание не скучает, я буду продолжать. Можно? Благодарен. И так пока — благополучие полное. Даже грубые потребности жизни получили облегчение в своем осуществлении. Провизия так подешевела, как не помнят и сами старожилы наши. Пошлины городские уничтожены, рогатки сняты… За это варшавяне тоже благодарны пану диктатору… Армия наша увеличилась на десять тысяч человек, не считая двадцати новых пушек, сверх прежних ста… И она, эта армия, все растет… Народная гвардия прекрасно охраняет порядок в столице, где больше всего можно ожидать взрывов.
Не только студенты, чиновники, торговцы, ремесленники, даже наши евреи, до сих пор сидевшие по углам из боязни обиды с чьей-нибудь стороны, — даже они жертвуют на армию, на гвардию народную, сами записываются в ее ряды. Бреют свои бороды, стригут священные локоны… Дети несут свои игрушки, запасные грошики… Да что там говорить: наши славные польки, наши невесты, жены, матери, — мало того что дали жизнь нам, воинам… Что воспитали нас, кормили своей грудью, живили своими ласками… Они, эти героини, хотят, готовы отдать саму жизнь за родину… Уже, как все высокие господа депутаты знают, уже формируются "полки сарматок"; красивая форма такая: амарантовая юбка, белый плащ, конфедератка и два пистолета за поясом… Эти "амазонки" не только будут ходить за ранеными, собирать их на полях будущих битв… Они хотят вливать бодрость и смелость в сердца самых слабых… Они сами будут сражаться, если явится необходимость. Вот как поднял дух народа наш пан диктатор.
Преувеличенные, двусмысленные похвалы сильно коробили Хлопицкого. Но остановить оратора он не решился. Слушая, кусал губы…
Сдерживая улыбки, слушали и другие, особенно недружелюбно настроенные относительно диктатора депутаты, вроде радикалов — Немоевских и всех представителей народно-республиканской партии.
Лелевель заговорил быстрее:
— Итак, под крылом нашего старого, вольного теперь, белого орла[52] и нового, но богатого старой славой пана диктатора Хлопицкого — покой и свобода царства обеспечены. Никакой враг нам не страшен…
Эти слова были как бы эхом заявлений того же Хлопицкого, взявшего на себя полную ответственность за участь целого народа. Только теперь, доведенные до абсурда в изложении Лелевеля, они показались хвастливыми и смешными, чего и желал оратор. Он вдруг переменил тон и сильным, нервным звуком заговорил:
— А что будет, если пан диктатор, не дай Бог, захворает? Храни Боже, умрет? Он, конечно, еще молод… Но надо рассчитывать на худшее. Что будет, если друзья и почитатели пана диктатора в Петербурге, даже и ради этого героя, не пожелают щадить нашей бедной родины и двинут бесчисленные полки на Варшаву?.. Все может быть. Мы, видит Бог, ничего не имеем против русского народа… Вот его генералы и офицеры, жребием войны задержанные, как пленники, в наших стенах, чувствуют себя даже под замком, в стенах крулевского замка, превосходно… О тех, кто может пользоваться свободой, ходить по улице, и речи нет… Несколько десятков тысяч русских в качестве обывателей, горожан, проживающих здесь, и не замечают разницы между прежними днями и настоящими. Разве только в том, что им живется и дышится вольнее, даже дешевле прежнего… И все это благодаря заботам нашего диктатора, конечно… Но этим же доказана и правда моих слов: мы не враги России. Мы — дети нашей отчизны и готовы отдать свою кровь за ее свободу и счастье. Мы хотим твердых гарантий для конституции Польши. Вот почему и бережем ее по мере сил… Хотим, чтобы не силою одного человека охранялась она, хотя бы это и был наш герой, пан диктатор, равного которому нет в прошлых веках и не будет в грядущих… Мы решаемся желать, чтобы ряд людей, весь сейм, лучшие люди, избранные народом, — ведали дело земли… Начнется война. Пан диктатор, как генерал, пойдет туда, на поле славы, спасать родину… Кто же останется здесь?.. Особенно если заранее не будут выбраны люди подготовленые, умудренные опытом народные правители, хотя бы и многие, но действующие заодно, под рукой и жезлом пана диктатора… Но он того не желает… Он диктатор. Да будет так, как он желает… И да спасет Бог нашу отчизну! — громким, потрясенным голосом закончил убийственные похвалы свои Лелевель.