Главным последствием Великих, нашествий стал распад Romania — лингвистического, культурного и семитического единства, которое создала на Западе Римская империя, ои-лее или менее сплоченные лоскутья римского общества уцелели в большинстве районов, обладая различной степенью жизнеспособности и сознания своего статуса наследников Рима. По всему периметру древнего limes наступали германцы, постепенно подчиняя себе земли и достигая в каждом регионе различных компромиссов с местным населением. На обширных пространствах после победы одной или другой стороны еще долгое время царила неопределенность, и, во всяком случае, мы уже никак не можем говорить ни о чистом «германизме», свободном от пережитков или влияния Рима, ни о «римском мире» без всякой германской примеси. Все средневековые цивилизации Запада являются в разной степени наследницами как Рима, так и германских племен.
I. Завоевания германского языка. Новая лингвистическая граница
Завоевание Британии едва ли можно включить в число побед Германии над Римом, так как, по-видимому, бриттская латынь, уже умиравшая, сгинула в основном в кратере мощных кельтских извержений, а не под прямыми ударами англосаксов.
Все эти феномены выживания и сопротивления германскому натиску, при всей их незначительности, имеют отношение к бриттскому языку, а не к латыни. Имеются и кельтские островки, но ни одного римского оазиса. В Британии Romania пала жертвой социального потрясения, которому способствовали нашествия, а не самих нашествий.
На континенте все шло совершенно по-другому. Там латынь была единственным языком деятельных слоев населения; и всплески активности у коренного населения не касались лингвистической сферы, за исключением страны Басков (и, может быть, Нижней Бретани). Только германские диалекты и цивилизации серьезно сократили ареал Romania. Их приобретения имели отношения только к пограничным районам древней германской территории, расположенным вдоль Рейна и, еще в большей степени, Дуная. Галлия, Реция, Норик, Паннония были глубоко ранены, Италия едва оцарапана на окраинах, Испания и Африка остались нетронутыми, по крайней мере, с точки зрения своих наиболее заметных структур.
На Рейне продвижение германцев изучено лучше всего. Известен и его результат: установление далеко к западу от этой реки лингвистической границы, которая очень мало изменилась с XIII в., когда мы впервые в состоянии проследить ее точный контур. Тогда она начиналась от Булони-сюр-Мер (впоследствии романский язык распространился до Дюнкерка), шла на восток в направлении Лилля (оставляя Сент-Омер на германской стороне), затем к северу от Турне; далее она почти 30 км тянулась в северном направлении параллельно Самбре и Маасу, пересекала Маас между Льежем и Маастрихтом и проходила к западу от Ахена. Отсюда она под острым углом поворачивала на юг, прямо через Арденны, до района к юго-западу от Арлона (германского); затем, снова изогнувшись, она огибала Мец (явно бывший центром римского сопротивления) с северо-востока, чтобы достичь реки Донон. Далее, в Вогезах, где ее прихотливая линия оставляла романскому языку несколько возвышенных долин Эльзаса, и в воротах Бургундии имел место контакт, но уже не с франкскими диалектами, а с наречием аламаннов: мы рассмотрим его отдельно, так как распространение этих двух говоров отличается совершенно разной динамикой.
Только топонимика позволяет углубиться дальше XIII в. После долгих блужданий в поисках глобальных решений она на сегодняшний день удовольствовалась констатацией нескольких фактов: с VII–VIII вв. лингвистическая граница установилась в непосредственной близости от вышеописанного рубежа, но имела менее линейный характер, обрисовывая больше выступов и анклавов. Вот те основные изменения, которые представляются доказанными[153]:
а) в VIII в. на побережье на германском языке, должно быть, говорили примерно до устья Канша и, безусловно, до линии Монтре-сюр-Мер / Бетюн. Язык франков, вероятно, был усилен наследием саксонских поселений Нижнего Булонне[154];
б) Брабант, вероятно, достаточно долгое время оставался смешанной зоной. Возможно наличие древних германских островков к юго-западу от Намюра и на Самбре (Лобб); существование романского островка вплоть до XI в. вокруг Аша (к северо-западу от Брюсселя) подтверждается названиями полей (например, Mutserel = *marcerella\ Kainoth = *casnetum);
в) романские оазисы могли какое-то время (до IX–X вв.?) сохраняться вокруг таких городов, как Тонгре, Маастрихт или Ахен;
г) в Эйфеле, в окрестностях Прюма, романский островок существовал, по крайней мере, примерно до 750 г., а в сельских окрестностях Трира до XIII в. сохранялось крупное романское пятно. Его продолжением были разрозненные островки в долине Мозеля до самых подступов к Кобленцу[155].
Эти штрихи ничего не меняют в принципиальной проблеме, которую ставит перед нами столь ранняя привязка лингвистического водораздела к линии, никак не соотносящейся с географическими объектами или какой-либо известной политической границей. Почему германская волна остановила свой бег именно здесь, а не где-то еще? И когда произошла эта остановка?
Некогда многие верили в наличие препятствий, ныне исчезнувших, на самом прихотливом участке этой границы, который перерезает Бельгию пополам. Но нужно смириться: «Угольный лес», на который прежде было принято ссылаться, тянулся с севера на юг, а не с востока на запад; существование limes belgicus (бельгский лимес) вдоль дороги Булонь — Тонгре довольно спорно и никак не может служить объяснением для периода после Хлодвига. От теории препятствий следует отказаться.
Осознав свою ошибку, ученые попытались взглянуть на проблему иначе: лингвистическая граница стала передовым рубежом не поступательного движения германцев, а романской реконкисты. Согласно сторонникам этой теории (Га-мильшег, Петри, фон Вартбург), в VI в. все пространство до самой Луары было более или менее глубоко германизировано; до IX в. внутри этой зоны говорили на двух языках, после чего в конце каролингской эпохи германский язык потерпел крах — что, впрочем, не лучше объясняет конфигурацию границы.
У Петри (Petri. Germanische Volkserbe [N 281]), самого типичного сторонника этой теории (который с тех пор отказался от самых крайних взглядов), она опирается на арсенал разных доводов. Если брать лингвистические факты, то он снова и снова ссылается на:
а) диалектный ареал некоторых слов франкского происхождения (например, hetre противопоставляется/ои fagus) — что доказывает лишь влияние цивилизации, а не распространение языка;
б) ареал топонимических конструкций, содержащих франкские слова, неизвестные в романском, и построенных по законам, свойственным германским языкам (например, Ьакх «ручей» в сложных словах вроде Marbais в Айноте — нем. Marbach «конский ручей», или Rebais в Бри, 635 г. Resbacis — нем. Rossbach с тем же значением) — это куда более убедительно (для топонимов на — bais этот ареал почти не выдается за линию Аббевиль — Версаль — Нанси);
в) ареал топонимов с типично германской деривацией на — ш#, на основе антропонима (например, Doullens, Сомма, 1147 г. Dourleng, или достаточно распространенное название Hodeng, Houdan, Houdeng);
г) наконец, ареал некоторых традиционно германских особенностей артикуляции, например, сохранение начального w в отличие от романского g (warder наряду с garder)f это касается почти всех департаментов Норд, Па-де-Кале, Соммы, всей Валлонии, всей Лотарингии, севера Юры, восточной трети римской Швейцарии (и Нормандии, но, разумеется, по другим причинам).
Некоторые из этих наблюдений (особенно под буквами б и в) убедительны, но они доказывают лишь спорадическое существование франкских очагов (речь идет в основном о редких топонимах), где достаточно долго продолжали говорить на своем национальном языке. О настоящем билингвизме речи не идет.
Некоторые авторы приводили другие аргументы, оказавшиеся недоказуемыми. Из распространения топонимов на — court, — ville или — villiers ничего почерпнуть нельзя. Это чисто романские конструкции, даже если они построены на основе германских антропонимов, принятых начиная с VI в. во всем галло-римском сообществе, а не романизированные названия, первоначально заканчивавшиеся на — dorf, — hofen, — heim и т. д. (следует поместить отдельно топонимы из двуязычных областей, вроде Тионвиля / Диденхофена). Далее мы будем говорить об археологических и антропологических доводах.
Какой вывод можно сделать из этого большого спора — впрочем, вовсе не бесплодного? Вполне возможно, что все зависело от плотности франкских поселений при жизни первых поколений. Поблизости от отправных точек и там, где дезорганизация римских структур открывала дорогу для прямой аграрной колонизации, германские элементы пустили корни и, пользуясь своим социальным и политическим преимуществом, более или менее быстро ликвидировали романские элементы. На большем удалении и там, где лучше сохранился костяк античного общества, франкские крестьяне-воины могли создавать только небольшие разрозненные поселения, которые держались некоторое время благодаря родовым связям; некоторые проникли до самого сердца парижского бассейна. Франкского «напыления» на поверхности общества, связанного с присутствием по всей Северной Галлии иммигрировавших аристократических элементов, оказалось недостаточно, чтобы спасти эти островки от быстрой ассимиляции.
Таким образом, в конечном счете лингвистическая граница зависела от двух главных факторов: расстояния (она в общих чертах повторяет линию limes IV в., проходившую в 100 км к востоку и ставшую отправной точкой завоевания) и степени опустошенности сельской местности в V в. (но этот факт трудно проверить; однако относительно долины Мозеля можно отметить, что сохранение там на протяжении всего VI в. villae urbanae совпадает с длительным употреблением романского диалекта). Это не более чем еще одна гипотеза, просто более скромная, чем большинство ее соперниц.
Понятно, что можно вспомнить еще и о другом факторе: важную роль на локальном уровне могло и должно было сыграть наличие германских поселений, военных или гражданских, возникших еще до франкского завоевания. Но до согласия в вопросе о распространении и вкладе этих колоний еще очень далеко. Дискуссия вращается в основном вокруг двух проблем: присутствие германского языка по левую сторону Рейна в эпоху Империи и поселения «летов», обнаруженные в результате археологического исследования.
В период римского завоевания на левом берегу Рейна встречались германцы, особенно среди вангионов, неметов и трибоков Пфальца и рейнского Гессена, а также убиев в районе Кельна. К тому же германское племя батавов упорно удерживало область в нижнем течении реки. Принадлежность этих племен к германцам в римскую эпоху не слишком очевидна (между I и V вв. примерно на 150 топонимов едва ли приходится дюжина германских); но она должна была сохраняться в сознании некоторых консервативных кругов (имена большинства местных божеств (Matres) являются германскими). Принято считать, что романизация Рейнской области была глубокой и что ее избежали только небольшие сельские районы: голландский Брабант и Кампен, районы Кельна и Ксантена. Города были полностью римскими. Следовательно, франки могли опереться на некоторые германские пункты к западу от Рейна, но речь идет об ограниченных зонах и о социальных кругах, не обладавших ни престижем, ни влиянием.
К проблеме «летов» нужно подходить осторожно. Так называли (об этом все еще спорят) поселенцев-варваров центральных районов Галлии, посаженных на землю и поставленных императорами под военный надзор. Нарративные источники упоминают о их существовании начиная с 287–288 гг. почти на всем севере и северо-востоке. Должно быть, они образовывали достаточно замкнутые поселения, поскольку им было запрещено вступать в брак с римскими гражданами. Эти данные, безусловно, проверены с помощью топонимического метода (такое название, как Allemagne, могло означать колонию аламаннских летов). Но когда с летами связывают археологические слои, характеризуемые тесным синтезом германских и римских элементов в захоронениях, это делается почти наугад. В конце IV в. кладбища этого типа встречаются в На-мюруа (Фюрфоц), в Шампани (Вер-ла-Гравель) и до самого Орлеане (Котрат). Ничто не гарантирует того, что эти поселения — без сомнения, гражданские — пользовались юридическим статусом летов. Но нельзя усомниться в том, что именно здесь находился «авангард» германского языка. Некоторые археологи (И. Вернер) приписывают ему решающую роль в формировании меровингской цивилизации, что не выглядит таким уж невероятным. Сомнительнее то, что этот «авангард» мог серьезно повлиять на лингвистическую географию.
На юго-востоке франкской территории события приняли совершенно иной оборот. Проникновение аламаннов за Рейн началось около 400 г. — то есть заметно позднее, чем нашествие франков, — но не прекращалось до XIII в. Таким образом, поступательное движение аламаннских диалектов охватывает гораздо более долгий период, чем распространение франкского языка. Если на западе в конце концов установилась относительно простая лингвистическая граница с французским — от Донона до Гран-Сен-Бернара, то на юге и востоке этого так и не произошло: лингвистическое размежевание в Центральных Альпах осуществилось только в современную эпоху вдоль линии, проведенной, исходя из наиболее заметных особенностей рельефа.
В Вогезах основные контуры современной лингвистической границы (которая часто проходит к востоку от горного хребта), по-видимому, остаются неизменными с раннего средневековья, как и во владениях франков. Однако, начиная с района Базеля, эта устойчивость пропадает: с каролингской эпохи верхнедревненемецкий язык добился заметного успеха вокруг Мора и Фрибурга, в бернском Оберланде, а главное, в Верхнем Валлисе; к XIII в. он преодолел горный хребет, чтобы захватить Вал Грессони, на итальянском склоне. В отношениях с романским диалектом, в конце концов, наступила настоящая анархия, принесшая немецкому все города и несколько долин посреди романской территории: это единственная лингвистическая граница романских языков, на которой еще и сегодня имеются нестабильные участки.
Кроме того, достаточно долго (до конца VIII в.) просуществовали романские очаги к югу от озера Констанц, в кантоне Санкт-Галлен и в Форарлберге, правда, на низшем социальном уровне.
Этот продолжительный натиск аламанского диалекта облекался в разные формы. В VII в. на западном фланге, где приходилось иметь дело с бургундами, он носил военный характер. Некоторые передовые отряды в конце концов были разбиты, например вараски в области Безансона в конце VI в.; другие одерживали победы. В 610 г. аламанны уничтожили в Вангене у Солера двух франкских графов и воспользовались этим, чтобы разграбить город Аванш (к северо-западу от Фрибурга), являвшийся центром романского сопротивления с тех пор, как там нашел убежище епископ Виндиша. Натиск на юг и юго-восток, начавшийся позднее, в VIII в., больше походил на мирную колонизацию, осуществлявшуюся широким фронтом, но все же преимущественно в альпийских долинах.
Нам мало известно о том, при каких условиях аламанны германизировали редкие города, сохранившиеся в этой зоне. Страсбург, безусловно, сохранял романские элементы на протяжении большей части VI в. Базель был окружен примерно с 550 г. В Кайзераугсте (Castrum Rauracense) и Обербурге (Castrum Vindonissense) латынь дожила, по крайней мере, до конца VI столетия. У римской цивилизации остался всего один городской оплот, Кур, под властью любопытной династии князей-епископов Викторидов; впрочем, очень скоро германское меньшинство просочилось и сюда.
Дальше на восток в провинциях Реции второй, Норике и Паннонии характер этой эволюции снова меняется. Здесь Romania подверглась почти полному уничтожению, которое больше напоминает события на Балканах, чем в Галлии. Однако бавары, более всего выигравшие от этого массированного отступления Romania, низведенной до уровня мелких разрозненных островков, не были его истинными виновниками. Они воспользовались работой, проделанной другими народами, будь они германскими или нет, с начала V в., то есть задолго до той эпохи, когда они переправились через Дунай (не раньше 500 г., может быть, даже второй четверти VI в.)[156].
Племена захватчиков этой первой волны не были достаточно многочисленными, чтобы надолго оккупировать страну. Германский язык совершил решительные шаги вперед только с прибытием баваров, которое, к несчастью, приходится на период ненарушимого молчания источников. Когда около 565 г. Венанций Фортунат впервые снова заговорил о Норике, эта область уже сделалась полностью германской.
В действительности многие романские элементы сохранились, но утратили свое политическое и культурное значение. В Баварии и Верхней Австрии каролингские документы часто упоминают о Romani (нем. Walcheri), а топонимика подтверждает значимость этих островков[157]. Речь идет о сельском населении, разбросанном по плато, главным образом в долине Инна, а также к северу и западу от Зальцбурга (ср. карту 5). Кроме двух альпийских убежищ, Walchengau в Верхнем Изаре и Vintschgau в Верхнем Адидже, оно утратило всякую сплоченность, как и всю социальную элиту (кроме, быть может, окрестностей Аугсбурга, где сохранилось епископство). В Баварии на романском языке говорили, по крайней мере, до IX в. В Альпах произошло слияние с элементами романша, которые еще сохранялись в верховьях Инна и Адидже. Несмотря на зачатки политической организации, возникшие вокруг Кура, никакая лингвистическая граница не смогла возникнуть. Кроме ничтожных исключений, германский язык почти повсеместно пришел в соприкосновение с итальянским.
Как и в случае аламаннов, движение баваров продолжалось еще долгое время после VI в. В южном направлении, несмотря на отпор латинского населения Тироля, оно добилось решающих успехов только в VII в.: после переправы через Бреннер произошла быстрая германизация Верхнего Адидже (считается, что она завершилась в IX в.). На востоке движение было возвратно-поступательным: сначала вся Австрия была германизирована, но в конце VI в. славяне, а затем авары оттеснили баваров до Линца; в IX в. германский язык вернул себе эту территорию, а после снова потерял в результате нападения венгров. Этими превратностями объясняется и отсутствие романских островков восточнее Эннса.
В Паннонии Romania исчезла очень быстро, без сомнения уже в конце IV в., при туманных обстоятельствах. Здесь ответственность лежала на гуннах и их союзниках. Германцы воспользовались этим во вторую очередь (гепиды и, главным образом, лангобарды), но не создали ничего долговечного. В конце концов славяне и мадьяры после многих перипетий заняли страну и точно клин вонзились между румынами, последним оплотом Romania на востоке, и германским миром.
В целом к востоку от Базеля германский язык добился гораздо больших успехов, чем к западу. Откуда взялось это различие? После разгрома limes на запад обрушилась только одна большая волна нашествий, которая быстро улеглась. На востоке же речь идет о нескольких волнах, сменявших и дополнявших друг друга в течение гораздо более долгого времени. На западе меровингская монархия, возникшая на романской почве, в значительной мере стала заступницей римской культуры (например, от аламаннов) и положила конец похождениям небольших групп искателей наживы. На востоке средоточием всех сил, способных поддержать римскую цивилизацию, всегда оказывалась Италия (Одоакр, Теодорих, Юстиниан): территория по другую сторону Альп для них была не более чем гласисом, не представляющим большого интереса.
Нашествия несут лишь очень косвенную ответственность за распад Romania на диалекты. Центробежные тенденции существовали и до падения Империи. Когда не стало единой администрации и образования, а правящий класс раскололся, они развились без помех. С III в. эпиграфика отражает растущую дифференциацию восточной Romania (Дакия, Мезия, Далмация, полуостровная Италия) от западной (Паннония, Норик, Верхняя Италия, Реция, Галлия плюс испано-африканское разнообразие). Помимо лексических заимствований, нашествия оказали прямое воздействие только на два момента: они превратили в очень самобытный мир латинскую культуру Балкан, полностью изолированную с VI в.; кроме того, перерубив прямой путь из Галлии в Ре-цию, аламанны весьма содействовали тому, чтобы обеспечить ретороманцам возможность автономного развития[158].
II. Сопротивление римского мира
Лишившись руководящего центра, римский мир (Romania) сопротивлялся очень по-разному, и зависело это от социального слоя. Этот мир раскололся, отказавшись от целых пластов своего былого престижа, но все же выжил и в значительной мере благодаря Церкви сохранил некоторое сознание своего единства и величия. Нашествия сотрясли его, но не уничтожили; после них римлянам часто удавалось снова занять господствующее положение.
Лучший способ изучить это сопротивление в той сильно иерархизированной среде, которую представляло собой общество поздней Римской империи, — это рассмотреть социальные классы отдельно. Главным примером нам послужит Галлия.
Во главе римского общества находилась политическая аристократия, включавшая порядка 3000 человек[159]. В это ordo senatoris (сословие сенаторов) входили семейства, чьи представители, хотя бы в единственном числе, достигали самых высоких постов в магистратуре Рима или Константинополя. Это была еще и денежная аристократия — вступление в должность магистрата сопровождалось невероятно дорогостоящими цирковыми представлениями, — обладавшая несметными земельными владениями, которые сколачивались на развалинах гражданских войн начиная с IV в. Наконец, это была аристократия культурная, и только она извлекла пользу из тех провинциальных школ, например в Бордо и Отене, которые покрыли неожиданной славой последние поколения империи.
Эта аристократия пользовалась непомерными привилегиями — военными, юридическими и налоговыми, — которые обеспечивали ей престиж, несопоставимый с оказываемыми ею услугами. На несколько блестящих офицеров приходилось большинство, ограничивавшееся господской жизнью в городе или сельской местности и предпочитавшее служить изящной словесности. Императорская власть одновременно опасалась аристократии, но и берегла ее. Церковь ей благоволила — из ее рядов вышло немало епископов, — но иногда отвлекала ее от деятельной жизни: сколько таких беглецов от мирской суеты приходится на одного святого Германа Оксеррского, предоставившего свои таланты в распоряжение защитников Британии!
Триумф варваров, отступление на второй план Рима и сената вовсе не прервали карьеры сенаторского сословия. В Галлии (где его судьба в основном изучена) оно просуществовало до VII, иногда даже до VIII в., сохранив свою социальную позицию и, благодаря интеллектуальному превосходству, частично вернув себе политическое влияние. В критические моменты это сословие часто стушевывалось, но как только восстанавливался порядок, снова вставало на ноги. Благодаря ему сохранились целые пласты античного права, административных норм и культуры.
Статистические данные Строхекера[160] показывают, что большинство галльских сенаторов покинуло незащищенные позиции в Северной Галлии задолго до Хлодвига. В IV в. во всех крупных городах — Кельне, Майнце, Трире, Реймсе, Сансе и Туре — жили свои сенаторские фамилии; на юге их было гораздо меньше. В V в. центр тяжести постепенно смещается: вскоре севернее линии Суассон — Отен сенаторов не осталось, тогда как на юге они жили во множестве. Север был практически ими оставлен еще до поражения Сиагрия. Беженцы устраивались где могли, часто отказываясь от мирских амбиций[161]. Тем не менее большинство из них воспряло духом и посвятило свои таланты служению варварским королям. Из мирян лишь немногие дерзали искать счастья у франков, как это сделал Парфений[162]. Но этот класс образовал гражданскую элиту Тулузского государства вестготов и Бургундии, дав им даже какое-то количество военачальников, не говоря уж о большинстве епископского корпуса. Когда юг стал франкским, сенаторская аристократия сохраняла там свои руководящие посты вплоть до начала каролингской эпохи. Именно здесь лежат корни наблюдавшегося на протяжении всего раннего средневековья противостояния между югом и севером, ставшим оплотом франкской аристократии.
Лучшим примером стойкости, проявленной сословием сенаторов в борьбе за выживание, является прославленный род Сиагриев. Начавшись с Флавия Афрания Сиагрия, консула в 382 г., связанного по женской линии с Тонанцием Ферреолом, префектом Галлии в 450 г., этот род достигает своего апогея во второй половине V в. в лице Эгидия и Сиагрия, последних вождей римского сопротивления на севере. Однако Сиагрии уцелели в катастрофе 486 г.: в 585 г. некий граф Сиагрий, находившийся на службе у франкского короля Гунтрамна, был послан в Константинополь с дипломатической миссией. В начале VIII в. этот род все еще владел колоссальными земельными владениями: в 739 г. некая Сиагрия смогла отдать монахам Новалиса виллы в восьми pagi (округах) от Масонне до Гапен-се. Последний известный нам представитель рода Сиагриев — это упоминаемый в 757 г. аббат монастыря Нантуа[163].
Можно даже задаться вопросом, не увидела ли аристократия — там, где она оставалась многочисленной, — в триумфе варваров удобного случая расширить свое влияние. Политическая раздробленность удовлетворяла ее местническим тенденциям, а появление большого числа государей пропорционально увеличивало возможности для выдвижения. Несмотря на финансовые потери и неприятности, связанные с размещением германцев, образ жизни аристократии мало изменился. Во многих случаях к началу завоевания он уже был почти средневековым: Бург-сюр-Жи-ронд — Burgus Pontii Leontii (Бург Понтия Леонтия), воспетый Сидонием Аполлинарием[164], — уже представлял собой укрепленный замок. И этот образ жизни часто оставался вполне римским на протяжении всей меровингской эпохи: чтобы в этом убедиться, достаточно было бы погостить с Фортунатом в 588 г. на берегах Мозеля. Несмотря на отдельные инциденты, сенаторский класс прошел через V в. с наименьшим ущербом. В Италии только вторжение лангобардов нанесло ему удар, от которого он уже не оправился. В Африке его влияние сильно подорвала неутолимая страсть к религиозным распрям.
Городское население пострадало гораздо сильнее, поскольку с III в. ему пришлось тесниться в ограниченном пространстве за городскими стенами, не обеспечивавшем ни удобства, ни — если не считать налогового ведомства — серьезной экономической активности. Когда же горожанам удалось пережить бурю, они выиграли сразу несколько преимуществ: установление мира (относительного), расширение рынков (в сторону некогда свободной Германии), возможность выйти за пределы своей тюрьмы-крепости. К тому же этому классу не приходилось опасаться соперничества: завоевателям была неведома городская жизнь.
Убедительные примеры мы вновь находим в Галлии и Рейнской области. Они подтверждают сохранение на древних limes примечательных городских сообществ — состоявших главным образом из ремесленников и, естественно, церковнослужителей, — верных римскому образу жизни и способных поддерживать, если не развивать, свои традиционные занятия. Исчезновение государственной экономики поздней Римской империи принесло новые возможности некоторым купцам — отнюдь не латинам, но все-таки римлянам, поскольку, будучи сирийцами, анатолийцами или евреями, они тем не менее оставались подданными империи.
Случай Трира, известный лучше всего[165], является скорее исключением из правила, так как, утратив статус столицы (в конце IV в.), город пострадал от этого больше, чем собственно от нашествий, правда весьма интенсивных. Из Сальвиа-на известно, что к середине V в. Трир уже захватывали четыре раза (около 406, 411, 419 и 440 гг.); примерно в 475–480 г., во всяком случае до 496 г., имел место и пятый — окончательный — захват. Благодаря своему рангу, Трир избежал худших последствий кризиса III в.: в V в. он сохранял свою огромную крепостную стену, внутреннее пространство которой равнялось 285 гектарам.
Аристократия там, несомненно, более многочисленная, чем где-либо, в массовом порядке отбыла на юг (Сальвиан достиг Марселя), миграции благоприятствовал перевод галльской префектуры в Арль. Имперские здания, сильно поврежденные, отошли меровингским королям. Базилика, где восседал на троне император, по-видимому, была заброшена; термы, без сомнения, сделались резиденцией франкского графа; казенные склады (для рейнской армии) к VII в. были предоставлены монастырю. Городская стена сохранялась, но стала слишком велика, и, вероятно, большая часть окруженной ею территории стала необитаема. Однако по-прежнему существовало население, достаточно многочисленное, чтобы поддерживать в порядке сеть важных улиц с соблюдением античного шахматного плана, а главное, чтобы сохранить внушительную череду святилищ и кладбищ (эти последние были вынесены за пределы стен согласно римскому праву). Кафедральный собор Константина уцелел. Непрерывное использование кладбищ засвидетельствовано многочисленными памятниками; изобилие необычных надгробных надписей[166] демонстрирует сохранность римских традиций и даже примечательно глубоких связей с Востоком (стелы коптского типа, эпитафии сирийцев и греков). Здесь мы наблюдаем все переходы от латинской ономастики к германской: с IV в. солдаты гвардии носят германские имена (Flavius Gabso, Hariulfus), а группа латинских имен сохраняется до VIII в. главным образом среди духовенства (Aufidius, Ursinianus). Ремесленные цеха, очень активные в эпоху Империи, в конце V в. находятся в глубоком упадке вследствие исчезновения богатой клиентуры, но в VII столетии возвращаются к жизни.
В менее защищенном Кельне находки V–IX вв. настолько редки, что некогда даже бытовала уверенность в его полном запустении. Современные историки придерживаются совершенно иного мнения: если его термы и были заброшены, то сеть уличных дорог сохранилась, Капитолийский храм превратился в церковь, а дворец (praetorium), без особых изменений, стал резиденцией франкских графов. Раскопки в кафедральном соборе показали, что он функционировал бесперебойно (о чем свидетельствует, например, наличие в нем королевских захоронений VI в.). Григорий Турский, безусловно, подтверждает присутствие в этом городе около 520 г. языческого храма, но около 590 г. описывает величественную базилику Ad Sanctos Aureos (Сен-Жерегон). Таким образом, несмотря на то, что крупные стекольные мастерские были заброшены, здесь также имела место значительная преемственность.
Приводить другие примеры со всеми подробностями было бы излишне. В Вормсе пригородные кладбища действуют без перебоев, епископство сохраняется, и если южный район города наполовину обезлюдел, то север и центр остаются населенными по-прежнему. Страсбург был сожжен в начале V в., но горожане стали жить в зданиях, построенных кое-как из уцелевших во время пожара материалов, а епископ Арбогаст (около 550 г.), несмотря на свое германское имя, был достаточно знаком с римской традицией, чтобы выпускать кирпичи с клеймом «Arboastis epsfecit» («Арбогаст его сделал»).
Еще более информативно изучение участи vici (вика) и castella (крепости). Показательным является случай Андернаха на Рейне[167]. Примерно до 250 г. «Antunnacum» был крепостью лимеса (limes), возле которого существовал выделявшийся почти промышленной активностью ремесленный центр; через его порт экспортировались базальтовые глыбы из Майна и Нидермендига (Эйфель), а главное, гончарные изделия, выпускавшиеся крупной майнской мастерской. В начале V в. гарнизон исчез, но castrum (цитадель) сохранился: в VI в. эта штаб-квартира римского командования стала королевской резиденцией. Кладбища за пределами крепостной стены свидетельствуют о почти ненарушимой преемственности, а эпитафии — о сохранении римского населения, на протяжении долгого времени (Crescentius, Agriculus и т. д.) жившего бок о бок с носителями франкских имен (Adelbert, Austroald и т. д., впрочем, выгравированных на tituli римского образца). Все указывает на то, что работа в лавовых карьерах, гончарном и стекольном производстве продолжалась без заметных перебоев: их продукцию даже экспортировали на значительные расстояния, вплоть до Скандинавии. Это ремесленное производство легло в основу подлинного процветания: богатство захоронений Андернаха контрастирует с бедностью других кладбищ того же региона.
Понятно, что наряду с этим примером преемственности встречаются и случаи абсолютного и беспощадного разрушения, главным образом в военных поселениях. Военные лагеря и располагавшиеся по соседству экономические центры (сапаbаe) в Бонне и Нейсе прекратили свое существование, однако гражданский vicus (квартал) уцелел и дал жизнь средневековому городу.
Сказанное нами в отношении приграничной зоны применимо a fortiori и к внутренним районам Галлии. Некоторые города там исчезли, как, например, Нион (civitas Equestrium) на Лемане, но такие случаи редки и относятся главным образом к военным центрам (например, Баве). Другие перемещаются на небольшое расстояние, как civitas Vallensium (город Валленсий), жители которого бежали в крепость Сион (Валлис), а главное, Лион, переместившийся с плато Фурвьере на берега Соны. Но в абсолютном большинстве случаев наблюдается преемственность. Анри Пиренн доказал, что в Турне земельные угодья Римской империи перешли прямо в собственность меровингского, а затем каролингского государства, и это в том самом городе, где приказал похоронить себя Хильдерик[168]. В Париже левобережные предместья (гора Сен-Же-невьев, Сен-Марсель) быстро вернулись к жизни после катастроф III в. и в меровингскую эпоху пережили подлинный расцвет. Только нападения норманнов IX в. разрушили эти suburbia (предместья), намного более крупные, чем город собственно говоря[169].
Эти археологические находки, практически неоспоримые, позволяют исправить распространенную ошибку, которая возлагает основную ответственность за разрушенные города на нашествия V в., тогда как настоящие лакуны приходятся на III и, во вторую очередь, на IX столетие. Действительно, теперь сложно поверить в то, что «разорение и исчезновение среднего класса», преимущественно городского, произошло по вине нашествий. Но не вызывает сомнения следующий факт: в конце V и в VI в. экономическая жизнь отчасти переместилась из города в сельскую местность. Стекольное и оружейное производство при Империи преимущественно городское во франкскую эпоху стало в основном сельским (или, точнее, лесным).
Каково было отношение германцев к городам? Иногда можно наблюдать некоторое недоверие со стороны франкского правящего класса, но это, кажется, явление более позднего периода, отделенного от эпохи нашествий несколькими поколениями: возможно, то было просто желание избежать столкновений с Церковью (пример тому — Трир, откуда франкский граф в конце VI в. перебрался в Битбург). Часто франки размещали свои гарнизоны в старых римских укреплениях: например, в Руане осела группа seniores Franci (франкских сеньоров) (Григорий Турский. Н. Е, VIII, 31). Из-за единой веры никакая сегрегация не имела места.
Как бы не сильны были эти пережитки, возвраты к прошлому, они не должны заслонить собой постепенной деградации городской жизни, начавшейся задолго до нашествий и растянувшейся на долгие годы. Рост числа церковных зданий (впрочем, часто строившихся из низкопробных материалов) не помешал почти полному прекращению общественных работ. Чтобы объяснить разительную непропорциональность между письменными свидетельствами, оставленными Поздней Римской империей, и последующей эпохой, нет смысла лишь обвинять в посредственности исследования, посвященные меровингской эпиграфике. Городской класс не был истреблен, — он повсюду зачах в следствии экономической эволюции, которую нам здесь нет нужды рассматривать.
Главную, но также и наиболее сложную проблему представляет участь сельских классов. Кое-какие письменные свидетельства и археологические документы позволяют пролить свет на три смежных пункта: передел земель, исчезновение вилл, подъем деревень. Впрочем, речь идет о рискованной области, где историки много спорят, но делают мало окончательных выводов[170].
В какой мере нашествия изменили облик обрабатываемых земель? Археологи только начали серьезно заниматься этим вопросом. По-видимому, полностью заброшенных земель было немного, и опустели они из-за событий III, нежели V в.; самый красноречивый пример — земли в излучине нижней Сены, где до правления императоров Постума или Константина было множество вилл и деревушек, затем опустошенных и заросших лесом[171]. В Рейнской области, более всех открытой для нашествий, заброшенных земель почти нет; скорее происходит захват новых территорий на плато Эйфель и Хунсрук, на фоне мало изменившейся эксплуатации земель (в основном виноградарства) в долинах и на склонах. Почти повсеместно мы встречаем признаки сохранения античной системы межевания (центурий), главным образом в Северной Италии (где этот институт, видимо, оставался в силе до VIII в.) и Тунисе, а также на севере Галлии. К несчастью, речь идет скорее о налоговой, чем об аграрной, структуре, и ее значение для истории сельского класса не следует переоценивать.
Зато, очевидно, в этой области вклад со стороны завоевателей крайне незначителен: со времен пионеров аграрной истории, которые, ссылаясь на текст Тацита, надеялись возложить на германцев ответственность за насаждение трехгодичного севооборота[172], разумный скептицизм сделал большой шаг вперед.
Участь вилл (villae) известна лучше, хотя иногда археологические данные могут обмануть, так как хорошо изучены только те villae, которые, будучи полностью разрушены, не были заменены средневековыми и современными населенными пунктами. Внушительная доля villae urbanae (пригородных вилл) погибла. Многие были разрушены еще в III в., но в богатых регионах — в области Трира, на юге Оверни и Аквитании — Константинов мир позволил их восстановить — иногда в непривычно суровом виде укрепленных резиденций. Но даже в этом случае немногим из них удалось пережить V в. Лишь несколько королевских или епископских «дворцов» стали исключением; впрочем, они утратили атрибуты роскоши (термы) и экономическую функцию (посевные поля), присущие крупным виллам прежней эпохи[173].
Однако чаще всего villa представляла собой всего лишь надстройку сельского общества. Вероятно, крестьянские массы так и не отказались от деревушек кельтского типа, состоявших из саманных хижин, оставивших в качестве единственного археологического свидетельства «fonds des cabanes» (обломки хижин» (фр.)), с трудом поддающиеся локализации. В редких случаях можно установить преемственность между галльским поселением и меровингской деревней. В других кажется, что деревня росла за счет разрушения соседней villa. Короче говоря, деревня является не новой формой населенного пункта, а свидетельством удесятерения жизненных сил после эпохи нашествий, которое становится очевидным благодаря почти безостановочному увеличению числа «упорядоченных кладбищ», отражающих даже по смерти организованность и сплоченность деревенского населения.
Расцвет деревень, по-видимому, явился одним из тех многочисленных феноменов конвергенции, при которой местные всходы, пробившиеся на свет после падения парадного фасада здания Римской империи, слились воедино с вкладом германцев. Новоприбывшим не были знакомы villae из каменной кладки, они даже опасались их (часто используя их в качестве складов или склепов вместо того, чтобы кое-как починить и жить в них), тогда как деревни из хижин были им знакомы. С другой стороны, деревенское население показало себя более восприимчивым к варварскому влиянию, чем класс собственников из villae: следы германского влияния впервые обнаруживаются в Галлии именно в сельских захоронениях.
Этот переходный процесс мог принимать самые разные формы. Почерпнем у Бонера[174] те из них, которые он выявил в трирской области. Некоторые галло-римские поселения продолжали существовать без явного участия франков, a villae незаметно вытеснялись деревнями — при этом кладбища не меняли ни своего расположения, ни облика (например, Эранг, у слияния Мозеля и Килля). Чаще франкский населенный пункт с собственным отдельным кладбищем возникал бок о бок с римским поселением (например, в Винтерсдорфе на Сюре). Еще чаще франки селились посреди римского населения, вокруг собственной церкви — если она у них уже была, — но погребали своих мертвецов на древнем кладбище, облик которого при этом менялся (например, в Пфальцеле). Наконец, главным образом на плато имелись франкские деревни, не связанные ни с какими ранее существовавшими поселениями, где возникали новые кладбища, а позднее возводилась церковь (например, Валлерхейм вблизи Прюма). Примеры преемственности встречаются в основном на холмах, где преобладающую роль играл незнакомый франкам виноград, как, например, в Эльзасе.
Для внутренних районов Галлии пропорция была бы иной, однако рамки исследования при этом явно остались бы теми же. Одно соображение лингвистического порядка побуждает думать, что наиболее частыми были незаметные переходы от villa к village (деревня (фр.)): смысл слова villa смещался в сторону «домена, деревни». Если бы ощущение преемственности отсутствовало, было бы использовано новое слово.
Наиболее сильные римские традиции и в то же время наиболее точная документация сохраняются в среде духовенства. На момент крещения Хлодвига оно было полностью римским (но не обязательно местного происхождения, так как всегда имели место вливания с Востока). В V в., судя по ономастике, клир оставался чисто римским: только два епископа носят германские имена[175].
Это недоверие по отношению к варварам сохранялось на протяжении большей части VI в. Статистика[176] установила, что из 447 известных нам галльских епископов германские имена носят 68, то есть 1/7 (тогда как для мирян, упоминаемых в эпиграфических свидетельствах, это соотношение равно половине). На Юге почти не было епископов-германцев: в Нарбонне на 153 епископа приходится 6 германских имен, в I Лионской на 34 — 1, несмотря на установление владычества бургундов. Но в провинциях Реймса и Трира германские имена составляют уже треть от общего числа, а в Майнце и Кельне — половину. Тем не менее большая часть северного епископата по-прежнему приезжала с юга, даже в Трире, в зоне наиболее активной франкской колонизации.
Около 560–570 гг. намечается перелом. В Трире первый епископ с германским именем Магнерик появился между 561 и 585 гг. В Бордо, незадолго до 574 г., после династии прелатов из сенаторского рода Понтия Леонтия, занимавшей кафедру долее полувека, король Гунтрамн выдвигает своего родственника Бертехрамна. В Ле Мане первый франк — это майордом Хильперика в 581 г. Подобных примеров становилось все больше. Тем не менее нужно было дождаться VII в., чтобы это явление распространилось повсеместно, и только в VIII в. слияние представляется свершившимся фактом (если оставить в стороне средиземноморские регионы). Редкие ссылки на среднее и низшее духовенство, которыми мы располагаем, не противоречат сказанному: ни бегства, ни истребления, а компромисс и постепенное объединение. Пока часть епископата в какой-то степени ощущала свою непричастность к франкской народности, завоевание и покорение Галлии все еще представляло проблему. Когда же в королевстве Меровингов исчезла по преимуществу римская церковная власть, служившая противовесом германскому военному командованию, объединение можно было считать достигнутым.
III. Новая цивилизация
Сказанного выше достаточно, чтобы убедиться, что среди последствий столкновения германцев и римлян перемены и эволюция преобладали над разрушениями. Раннее средневековье не сводится к замещению поверженной римской цивилизации торжествующей германской. Ни одно варварское королевство, — кроме, быть может, государства вандалов, — не знало диктатуры некоего Herrenvolk (господствующего народа) над массами, полностью лишенными всех прав. Повсюду имел место компромисс, более или менее законченный синтез различных элементов и создание новой цивилизации, отличавшейся от цивилизаций поздней Античности и независимой Германии. Ее можно ставить ниже классической цивилизации, но никто не вправе отрицать ее самобытности, провозглашая ее простым «декадансом», продлившимся некоторое время, или придатком к истории германских культур.
Наиболее ярко этот феномен проявляется в двух государствах, которые одни смогли просуществовать достаточно долго — меровингской Галлии и вестготской Испании. Остготы не смогли довершить синтез с римским миром, подготовленный Теодорихом, а государство лангобардов начало свою историю слишком поздно, чтобы напрямую принять наследство поздней Римской империи. Посмотрим, как протекал этот процесс, на примере археологических и ономастических материалов, связанных с Галлией.
Яркий пример дает нам изучение захоронений. Между концом римской эпохи — скажем, началом V в. — и триумфом Меровингов — скажем, серединой VI в. — облик могил изменяется радикальным образом. Вместо небольших и достаточно бессистемных кладбищ, сочетающих ингумацию с кремацией и едва поддающихся обнаружению, мы видим эффектную форму огромных «упорядоченных кладбищ» (Reihengraber), которые быстро вводятся в практику и безраздельно господствуют вплоть до каролингской эпохи. Немногие изменения археологического облика являют себя взору историка более очевидным образом.
«Упорядоченные кладбища»[177] демонстрируют следующие особенности: а) могилы, образующие рвы, гробы из плоских камней или, позднее, монолитные трапециевидные саркофаги; б) достаточно частое присутствие погребальных приношений, нередко помещенных в сосуды; в) тела погребены полностью одетыми, женщины — с украшениями, мужчины — с оружием (по крайней мере, вначале); г) ориентация с востока (ноги) на запад (голова). Чаще всего внешние знаки отсутствуют (существует несколько деревянных столбов или дощатых рам; каменные стелы, очень редкие, встречаются главным образом у слоев, сохраняющих глубокий отпечаток римской цивилизации). До VII в. эти кладбища обычно расположены в открытом поле, без непосредственной связи с местом отправления культа и в удалении от деревень. Количество захоронений вырастает от нескольких дюжин до нескольких тысяч. Когда речь идет о захоронениях в саркофагах — каменные ящики обходились недешево, — часты случаи повторного использования. Естественно, эту картину расцвечивают бросающиеся в глаза местные оттенки, зависящие от доступных материалов (гробы из плоских камней преобладают в Рейнской области, монолитные ящики — в районах, богатых известняком, гипсовые корыта — в парижском регионе), но они не отменяют впечатления единой цивилизации.
Этот новый археологический облик нельзя объяснить только фактом сокрушительного вторжения франков. Никто не дерзнул бы теперь заявлять, что все эти кладбища принадлежат исключительно завоевателям. Они относятся ко всему обществу, которое уже не является ни германским, ни римским, а скорее меровингским. С точки зрения происхождения в этом типе захоронений, по сути, нет ничего германского: германцы не практиковали его до переправы через Рейн. Одна из его самых характерных черт — каменные саркофаги — выглядит римской: свободные германцы не обрабатывали камень и употребляли исключительно деревянные гробы, тогда как у римлян каменные гробы в отдельных местах были в ходу всегда, а при Поздней Римской империи использовались снова и снова. Другая — хотя и с меньшей уверенностью — кажется германской: это обычай погребения мужчин вместе с оружием. Он засвидетельствован Тацитом у независимых германцев, и для периода до V в. мы располагаем несколькими его археологическими примерами, по правде говоря малочисленными, за Рейном (но некоторые галлы, восстававшие против римского влияния, также практиковали его с эпохи Хальштатта). Наконец, последнее слагаемое, ориентация лицом на восток, по-видимому, порождено, хотя это и отрицается[178], атмосферой, навеянной восточными религиями и христианством.
Все вместе эти элементы могли встретиться, дав жизнь некоему синтезу, только где-то к западу от Рейна, на древней территории Империи. Следуя за И. Вернером, мы обычно предполагаем, что это случилось на севере Галлии в эпоху, когда германские переселенцы и наемники на службе у Рима проживали среди масс, остававшихся римскими, но обнищавших и страдавших рецидивами кельтского самосознания. Некоторые кладбища IV в. в Намюруа, Артуа, Пикардии, Шампани, Верхней Нормандии и Орлеане, по-видимому, как раз и отражают искомый переход, так как уже демонстрируют упорядоченность кладбищ и погребальную утварь смешанного характера. После создания государства Меровингов этот тип кладбищ распространился по всему северу Галлии (кроме Арморики) и — без использования саркофагов — по франкским протекторатам за Рейном (Але-манния, Тюрингия), и даже по некоторым регионам, избежавшим контроля франков, вроде Вестфалии; кроме того, он переправился в южную Англию. Так, между Луарой и Эльбой родилась новая форма, независимая от лингвистических и политических границ. Завоевание повинно в этом только в той мере, в какой оно привело в соприкосновение сначала разнородные элементы, необходимые для этого синтеза, а затем различные регионы этого географического пространства.
Понятно, что следует отказаться от использования «упорядоченных кладбищ» в качестве признака германского населения. Можно ли опираться на какие-то указания второстепенного значения? Вероятно, нужно приписывать настоящим германцам (франкам, но также, может быть, и саксам) редкие захоронения с кремацией, встречающиеся на «упорядоченных кладбищах». Речь идет о противном христианству ритуале, очень быстро отвергнутом, который, должно быть, практиковался только новоприбывшими; однако эта ниточка очень скоро обрывается: 4 могилы в южной Голландии, 5 в Рейнской области, 3 в Бельгии и 4 во Франции! Захоронения с оружием не настолько убедительны, по крайней мере, после 500 г. (раньше этой даты их, пожалуй, не наберется и дюжины): ношение оружия является скорее признаком нестабильности и богатства, чем принадлежности к германцам; кроме того, это в немалой степени было вопросом моды. Из меровингской Галлии обычай ингумации с оружием, как и использование «упорядоченных кладбищ», распространяется по всей Германии.
Только что установленное в связи с могилами можно показать и в отношении украшений и керамики, но отведя при этом чуть большую роль местным традициям Галлии.
В III в. в галло-римском прикладном искусстве произошел возврат к кельтскому прошлому: «пламенеющий» декор некоторых бронзовых предметов, использование материалов ярких цветов, стилизация человеческих и животных изображений. В то же время в декоративном отношении некоторые элементы одеяния, вроде фибулы, закреплявшей плащ на плече, или поясной пряжки, по всей Империи претерпели значительную эволюцию, вовсе несоразмерно своему утилитарному значению[179]. Вновь проявилось все то, что ослабило греко-римский классицизм. Варвары принесли из евразийской степи дополнительные элементы (о которых мы вновь вспомним на стр. 251), однако эта тенденция наметилась еще до их вторжений[180].
К тому же в меровингскую эпоху признание получила новая керамика, сильно уступавшая продукции Западной Империи; она отличалась черной, серой или беловатой, достаточно грубой массой, круговой декор состоял из крестов или шевронов, расположенных в гнездах обтекаемой формы. Отчасти ее истоки, безусловно, обнаруживаются в традициях независимой Германии, но начиная с эпохи Ла Тена примитивные гончарные изделия Галлии никогда полностью не отказывались от этого кругового узора, пережившего явное возрождение в больших цехах Аргонна после IV в.
В ономастической области период после завоеваний характеризуется двумя фактами — почти полным обновлением антропонимики и менее глубокими, но все же впечатляющими изменениями в топонимии.
Антропонимическая система Западной Империи, основанная на tria nomina (трех именах) римского гражданина, умерла задолго до потрясения, вызванного завоеваниями. Если не считать нескольких аристократических родов, то в IV в. уже существовало только cognomina (имя), и каждый человек обычно носил их по два или три; почти все они были одной прозрачной этимологии и образовывались от латинской или греческой основы с помощью немногочисленных суффиксов, в основном — ius (например, Leontius (Леонтий), Ausonius (Авзоний), Gregorius (Григорий)). После очень короткой паузы — менее века — на смену этой системе приходит другая, в которой индивид носит лишь одно имя, обычно составленное, в подражание королевским именам, из двух соединенных германских основ, между которыми не всегда прослеживается достаточно ясная связь (например, Dagobertus (Дагоберт) «блеск + день»; Sigibertus (Сигиберт) «блеск + победа»; Theudericus (Теодерих) «король + народ»; Hariulfus (Гариульф) «волк + армия»; Arnulfus (Арнульф) «волк + орел» и т. д.). Фамильных имен не существует, но родовые связи часто выражаются путем передачи от родителей к детям одного из элементов их имени (например, Chlodovechus (Хлодвиг) и его сын Chlodomeris (Хлодомер)). Эти имена, обыкновенно длинные (по крайней мере, из четырех слогов), в обиходе часто заменяются краткими, ласкательными формами (например, Dado (Дадо) от Audoenus (Авдоин)). Эта система оставалась основой нашей антропонимики вплоть до введения фамилий (между XII и XIV вв.); она до сих пор служит объяснением большинства наших патронимов и некоторого количества имен. Не меньшим успехом она пользовалась в Северной Италии и Испании (но не в Африке).
Распространение новой антропонимики объясняется модой, престижем двора, может быть, своеобразной лояльностью по отношению к новому режиму. Впрочем, появившиеся в IV в. германские имена совершенно не воспринимались как неслыханное новшество. Их структура напоминала древние галльские имена[181]. И главное, давно прошли времена, когда германцы, вторгнувшись в Империю, отказывались от своей национальной ономастики (как батав Цивилис в I в.); попадались даже консулы, именовавшиеся Рихомер или Меробавд!
Обновление топонимики было менее масштабным. Оно не коснулось практически ни одного города (кроме Страсбурга) и пощадило большинство vici (сельских поселений). Однако оно поглотило изрядную долю названий сельских поместий, а главное, проторило новые пути для будущих образований. Вероятно, половину названий коммун Северной Франции было бы невозможно объяснить без обращения к эре Меровингов. Значительное количество названий средневековых земель и административных округов, даже в романской зоне, имеет германское происхождение или принадлежит к германскому типу.
Пережитки латинских названий на территории, сделавшейся германской, как и появление смешанных наименований в областях, оставшихся романскими, могут просветить нас относительно истоков новой цивилизации. Несмотря на уничтожение правящего класса, на правом берегу Рейна сохранилось немало названий, характерных для античной домениальнои системы. Самые типичные, произведенные от имени владельца с помощью суффикса — асит, во множестве уцелели в долинах Мозеля, Рейна, Роэра и Эрфта (например, Juliacum, фр. Juliers, нем. Julich; Tiberiacum, нем. Zieverich; Matriniacum, нем. Metternich), но почти исчезли в нидерландских районах, безусловно, по причине заблаговременной эвакуации. Но есть нечто более важное, чем эти пережитки. Соприкоснувшись с этими названиями fundi и villae, германцы видоизменили свои собственные ономастические привычки. В античных источниках, относящихся к Германии, названия деревень, образованные от антропонима и эквивалента villa (~heim, — dorf, — hofu т. д.), полностью отсутствовали; начиная с VII в. они безраздельно царят как к востоку, так и к западу от Рейна. Предполагается, что с V–VI вв. франки вырабатывали этот ономастический тип в контакте с галло-римлянами, а затем передали его другим германцам[182]. К тому же один из этих суффиксов, ставший неотъемлемой частью немецкого топонимического лексикона, — weiler, происходит от латинского villare. Названия на — ing, — ingen, несмотря на свою чисто германскую структуру, также могут представлять собой кальки с имен на — асит, заменой которым они часто служили[183].
Определенно, названия именно этого типа, в романской форме, заполонили Северную Галлию между VI и X вв. При жизни первых поколений продолжалось формирование топонимов на — асит на основе германских личных имен (например, Athanacum от Атанариха; Ramanacum от Храмна). На короткое время завоевал популярность тип на — iacas (например, Ландресье, Landriciacas, от Ландериха). Но этот мотив быстро утратил продуктивность. Его поглотила волна названий на — ville и — court, достигшая высшей точки в VH-VIII вв. и до настоящего времени не вполне иссякшая. Их первая часть почти всегда была германской просто потому, что германской в эту эпоху была вся антропонимика. Их синтаксис колеблется между римским порядком на периферии раннего королевства (ville и court в начале слова, например, Villemomble, Courgains) и германским, который и возобладал (-ville и — court* конце).
Таким образом, поверх лингвистической границы установилась своеобразная общность топонимов, охватывавшая как древнюю свободную Германию, так и сердце галльской Romania. Она не имела непосредственных корней ни в одной традиции — ни германской (которой она тем не менее многим обязана — повсюду личными именами, лежащими в основе этих топонимов, и почти повсеместно синтаксической структурой), ни галло-римской (по-видимому, ставшей источником первого импульса). Бесспорно то, что горнилом, в котором была выкована эта общность, стало меровингское государство (вместе с протекторатами). Внутри этой политической структуры осуществился творческий синтез, по значению превосходивший феномены вторжения и завоевания, которые привели лишь к смещению линий лингвистической демаркации.
На последнее соображение по поводу этой новой цивилизации наводят лингвистические взаимодействия. Галло-римляне, не принявшие франкского языка, тем не менее почерпнули из него важные элементы своего словарного запаса. Всякое перечисление рискованно, коль скоро речь часто идет о вышедших из употребления терминах, относящихся к давно исчезнувшим институтам или образам жизни, или о словах, вытесненных в диалектное употребление. Но этот вклад был значительным — порядка, по крайней мере, пятисот слов[184]. При жизни первых поколений после завоевания разрушение системы образования, с одной стороны, и стремительная фонетическая эволюция вульгарной латыни — с другой, определенно привели этот язык в состояние повышенной восприимчивости. По-видимому, эти ворота снова захлопнулись еще до наступления каролингской эпохи. Однако, несмотря на истекшие столетия, сегодняшний французский язык был бы непостижим без учета лепты, внесенной франками.
Естественно, заимствования охватывали весь лексикон, относящийся к новым институтам (senechal (сенешаль), marechal (маршал), echanson (кравчий), chambellan (камергер), antrustion (королевский дружинник), aubain*, rachimbourg (рахимбург)**, echevin (эшевены)***, maimbourg****, plege (гарант, гарантия), essoine[185](поджидать), ordalie (ордалия). alleu (аллод), fiеf(фьеф), treve (перемирие), arriere-ban (ополчение) и пр.) и войне (garder (охранять), guetter (подстерегать), gonfanon (стяг), fourreau (ножны), dard (дротик), flесhе (стрела), blason (герб), еtriеr (стремя) и т. д.). Однако имеется немало терминов, более значимых с точки зрения степени оказанного влияния: названия частей тела (hanche, echine, flanc, quenotte[186]), цветов (blаnс, Ьrun, blеu, gris, blafard[187]), сторон света (но они по-настоящему вошли в обиход только после прибытия в Нормандию скандинавского подкрепления), планет и растительных форм (hetre, troene, roseau, houblon, haie[188]), наконец сельскохозяйственные термины (Ые, gerbe, bouc, fourrage[189] и пр.).
* Право государя получать имущество чужеземца, не натурализовавшегося в стране. — Примеч. ред.
** Свободные франки, знатоки права, которые произносили приговоры в суде. — Примеч. ред.
*** Сначала присяжный в суде, позже — представитель муниципальной власти. — Примеч. ред.
**** Право королевского покровительства над вдовами, сиротами, монахами и клириками. — Примеч. ред.
В этой области франки много дали, но мало взяли. Это не значит, что в германских языках отсутствуют латинские заимствования, но большая часть из них восходит ко времени до меровингской эпохи и объясняется контактами с солдатами и гражданским населением вдоль линии limes.
Эти лексикографические соображения рискуют похоронить под собой важный факт: латынь и франкский язык находились не на одном и том же уровне. Латынь была языком письменным, сильным своей литературной, эпиграфической и религиозной традицией, а франкский был только лишь разговорным языком (на этом диалекте не существует практически ни одного рунического текста), лишенным особого престижа (в отличие от готского) и религиозной поддержки. Франкская аристократия Галлии осознавала это положение и даже не пыталась писать на франкском или дать ему литературу. В письменной форме встречаются только краткие юридические формулы. Короли, еще до Хлодвига, писали на латыни на самые личные темы, и именно на этом языке Хильперик силился показать свою ученость. Мысль о том, чтобы поднять язык завоевателей до уровня языка подданных, родилась только при Каролингах.
IV. Подведение итогов: региональное разнообразие
В различных регионах прежней Римской империи влияние германцев сказывалось крайне неравномерно. Почти незаметное в Африке и на островах Средиземного моря, слабо выраженное на юге Испании и в римской зоне, во всех остальных местах оно было очень сильным[190].
От вандалов в Тунисе и Восточном Алжире не осталось практически ничего. Ни единого слова из их языка, ни единого личного имени, ни единого топонима. Очень небольшое количество надписей, в основном погребальных, спасло от забвения нескольких персонажей, но у нас нет ни архивного документа, ни закона, выпущенного вандалами. Могилы и украшения находят неслыханно редко. Без сомнения, в этом забвении отчасти повинно исламское завоевание: мусульмане-завоеватели более, чем кто-либо, ответственны за уничтожение из наследия прошлого всего того, что легко стереть с лица земли. Однако они не воевали с археологическими остатками, которыми богата Северная Африка как римского, так и византийского периода. Получается, что вандалы после себя практически ничего не оставили.
На Сицилии и, в меньшей степени, на Корсике и Сардинии ислам также многое уничтожил. Но мимолетные посещения готов и вандалов там ничего после себя не оставили.
Чтобы оценить влияние готов и свевов на Иберийском полуострове, следует выделить два этапа, причем поворотным моментом служит обращение в ортодоксальную веру короля Реккареда (587 г.). До него германцы не привнесли в испано-римское общество ничего существенного; только после него их влияние неотъемлемым образом сказалось на испанской исторической традиции.
В течение первого периода присутствие готов и свевов было главным образом военным. Живя достаточно компактными сообществами, одни на атлантическом побережье вокруг Браги, а другие к северу от Месеты в современных campos goticos (готских лагерях), на остальной части полуострова они были представлены лишь несколькими солдатами и чиновниками. Будучи отделены от испано-римских масс своим арианством, запретом смешанных браков и, разумеется, самобытным правом, они ограничились тем, что стали управлять в собственных интересах этой страной, которая, кажется, не слишком-то ими интересовалась. Возможно, вестготы обладали собственной интеллектуальной культурой (хотя нам ничего неизвестно о судьбах языка Вульфилы в Испании), но они определенно вели самобытный образ жизни, о чем свидетельствуют могилы, золотые изделия и оригинальные костюмы; однако испано-римлянам они не передали ничего. Целая группа последних, на юге и юго-востоке, после 554 г. сумела ускользнуть из-под готского владычества на период жизни двух поколений, но ничем не отличалась от других испано-римлян к моменту, когда было воссоздано иберийское единство. Большинство институтов, которые впоследствии подчеркивали самобытность Толедского королевства среди государств, наследовавших Западной империи, в то время еще не обрели свою форму.
После 587 г. готы выходят на передний план. Но из-за их перехода в ортодоксальную веру к ним тут же стали от- носиться лучше. При Реккареде и Сисебуте у испано-римских слоев ощущаются «сознание и воля к творческому синтезу», которые скоро увенчались долговечными достижениями — интеллектуальным ренессансом эпохи Исидора Севильского, разработкой правовых кодексов в VII в., созданием центрального института в королевстве — таких оригинальных собраний, как толедские соборы, наконец, рождением новой доктрины о королевской власти, основанной на обряде миропомазания[191]. Если бы готская Испания была задушена до 587 г., то после нее не осталось бы практически никакого наследия; будучи повержена в 711 г., она завещала Европе несколько фундаментальных представлений, которые легли в основу средневековой цивилизации. Без всякого сомнения, в этом синтезе римско-византийские элементы значительно преобладали над германским: символично, что уже Леовигильд отказался от готского костюма в пользу византийского императорского облачения. А в художественной области иберийское влияние, главным образом на севере, сыграло большую роль, чем варварское. Однако Хинохоса и Санчес-Альборноц показали значение германских элементов в институциональном развитии — это gardingi (гардинги), составлявшие королевский comitatus (окружение), saiones (сайоны), обеспечивавшие выполнение приказов государя, наконец, традиции частного права[192]. Вплоть до XI в. Испания периода реконкисты жила воспоминаниями, оставленными ортодоксальным Толедским королевством, и благоговейно собирала осколки германского наследия. Если в испано-португальский лексикон и топонимику вошло очень мало германских слов (несомненно, менее 40), то новая антропонимика вызвала на полуострове такое же увлечение, как и в Галлии: в средневековой Испании безраздельно господствовали германские имена с примесью некоторых иберо-баскских элементов.
Культурный синтез, осуществленный в Толедском королевстве, был более важным, чем достигнутое в государстве Меровингов. Однако в результате изоляции готской Испании в последний век ее истории, а затем катастрофы 711 г. его непосредственное значение оказалось приниженным. Эти две параллельные попытки практически не соприкасались друг с другом. Даже на полуострове далеко не все последовали примеру, поданному Толедо. Если присоединение бывших владений свевов было стремительным, то Страна Басков замкнулась в полной самоизоляции, из которой ее не удалось вывести никаким военным давлением. Бетика же, как будто предвидя свою особую судьбу в преддверии исламского завоевания, всегда была более восприимчива к восточному влиянию, чем к германскому.
В Италии выделяется не одна, а три различные фазы германского влияния: период набегов V в., варварских командиров в армии Рима и Одоакра; период остготов; и наконец, лангобардов. Их влияние то усиливалось, то исчезало, а промежуточный этап византийского господства в VI в. еще больше усложнил проблему, так как армия Велизария была столь же варварской, как и у его противников.
После первого из этих этапов не осталось ничего долговечного, если не считать развалин. Набеги начала V в. нанесли серьезный урон сельским районам Центральной и Северной Италии и способствовали постоянно возникающему здесь бандитизму. Однако многие города уцелели, а большинство других после более или менее долгой реконструкции, как, например, Милан после вторжения Аттилы, вновь обрели свой прежний облик. Сильнее всех пострадал Рим. Герулы, скиры и туркилинги, вместе составлявшие народ, которым правил Одоакр, были немногочисленны, и их поселения вокруг Равенны, Вероны и Милана, скорее всего, бросались в глаза не больше, чем поселения варваров, служивших Риму до 476 г. События 489–493 гг. полностью их уничтожили.
Приход остготов имел совершенно иное значение. Прежде всего речь идет не о государственном перевороте изнутри, как это было в 476 г., а о завоевании. Северо-Восточная Италия достаточно серьезно пострадала от него[193], и иммиграция была значительной. Затем личность Теодориха придала событиям новое направление: он хотел быть одновременно образцовым главой римско-готского государства и моральным лидером германцев Запада. Из всех попыток римско-варварского синтеза его собственная определенно была наиболее осознанной. Ее слабость заключалась в том, что она слишком зависела от единственного человека, а кроме того, и это главное, не располагала достаточным временем — что не помешало ей оставить после себя ценное наследие во всех областях.
Самых примечательных результатов Теодорих добился именно в интеллектуальной сфере: он одновременно покровительствовал развитию латинской культуры, лояльной по отношению к новому положению вещей, и зарождению первой интеллектуальной культуры у варваров. Готский язык Вульфилы был использован несколькими авторами в основном в религиозных целях[194]. Другие готы пользовались латынью: таинственные «философы» Атанарит, Хильдебальд и Маркомир, упоминаемые «Равеннским космографом», а позднее национальный историк Иордан, который писал уже после победы Юстиниана, но был воспитан в русле культуры, сформировавшейся при Теодорихе. Разумеется, эти труды были не слишком оригинальными: слово Skeireins, вероятно, представляет собой перевод с греческого, Иордан сжато пересказывает произведение Кассиодору. Тем не менее эти усилия достойны упоминания, тем более что они проистекают из желания заинтересовать римлян прошлым готов (Абладий, о котором нам ничего не известно, кроме имени, и сам Кассиодор написали по истории готов (Getica)).
В политическом плане арианство готов и их меньшинство с неизбежностью приводило к сегрегации. В рамках административной системы Поздней Римской империи, сохранившейся в целости у римлян, готы помещались на северо-восточной границе, вокруг Равенны, в долине По и Тоскане, под управлением comites Gothorum (комитов готов), непосредственно подчиненных королю. В городах у готов были отдельные кварталы вокруг арианских церквей. Без сомнения, готы сохраняли собственное право — от которого до нас не дошло никаких следов — подобно тому, как римляне сохраняли свое, в рамках, обозначенных королевскими указами. Готы пользовались исключительным правом занимать определенные командные посты, в основном военные. Однако Теодорих предложил как римлянам, так и готам общий политический идеал, нашедший выражение в клеймах на черепице («В правление господина нашего и славного римлянина Теодориха…»)[195], монументальных надписях, например, на Аппиевой дороге («…король Теодорих… хранитель свободы и защитник имени римлян…»)[196] и письмах к Кассиодору, где «он ставит себе в заслугу то, что является королем-философом, согласно учению Платона»[197]. Это был настоящий греко-римский идеал на том уровне, до которого он намеревался в скором будущем поднять готов — что, разумеется, было утопией.
В материальной сфере вклад готов оставался небольшим. Сомнительно, чтобы готам хватило времени превратиться в аграрное население. Два клада, состоящие из золотых изделий, из Десаны (Пьемонт) и Реджо Эмилии, а также некоторые украшения говорят об участии готов в крупных течениях «варварского» искусства. Однако в важных постройках Теодориха в Равенне и Риме германское влияние полностью отсутствует.
Лингвистический след готов ничтожен, и его трудно отделить от наследия лангобардов. Он сводится к нескольким топонимам, в которых присутствует частица Gothi и, конечно, части названий Ломбардии на — engo. Вошедшие в итальянский язык готские слова в основном, кажется, принадлежат к сфере бытовой жизни, и очень немногие — к административной, юридической и военной областям, где вклад лангобардов превзошел все предыдущие.
Деятельность Теодориха включает очевидную долю театральности, captatio henevolentiae (погони за доброжелательным отношением), обращенной к правящим классам. Однако представляется, что в этом он мог быть искренен. Он продолжал дело готских вождей V в., Гайны, Трибигильда и Фравитты, попробовавших найти себе место в римской системе на Востоке. Нарбоннское заявление Атаульфа (ср. стр. 229) свидетельствуют о сходном идеале. Эти продолжительные усилия готов, конечно, объясняются зачатками культуры, оставшимися после трудов Вульфилы, и амбициями этого варварского народа, вознамерившегося сравняться с Римом.
Опыт Теодориха выходил за рамки Италии. Значительно раньше Меровингов и в течение меньшего времени, обладая совершенно иной широтой взглядов, он оказал влияние на всех германцев Запада. Здесь мы не рассматриваем его дипломатических начинаний, призванных обуздать экспансию франков, защитить вестготов и бургундов, усмирить вандалов. Он заставил независимую Германию прислушиваться к своему голосу, приняв под свое покровительство немало второстепенных народов: он усыновил царька пан-нонских герулов, Родульфа, платил жалованье банде Мун-дона, полукровки гепидо-гуннского происхождения, стоявшего лагерем в Мезии, радушно встретил остатки аламаннов из Реции после их поражения от Хлодвига, покровительствовал баварам, варнам с низовий Рейна и, если верить Иордану, даже норвежцам. Конечно, если бы он смог продолжить эту деятельность, все эти народы получили бы доступ к римской цивилизации в ее самой чистой, итальянской форме, тогда как впоследствии через франков они приобщились лишь к очень сильно модифицированному наследию.
Этой политикой объясняется тот успех, не имеющий равных среди варварских королей, которым позднее пользовался Теодорих у эпических поэтов[198], даже Карл Великий в 801 г. повелел перенести из Равенны в Ахен его конную статую[199].
Лангобарды первоначально рассматривали Италию скорее в качестве трофея, чем основания для государства, о котором они не имели даже представления. Первое поколение, жившее под их властью, расплачивалось по почти целиком отрицательному балансу. Немногие периоды были настолько беспросветны, как, например, полвека, отделяющие высадку Велизария в 536 г. от избрания Отари в 584 г. По его окончании спасать было уже нечего.
Настоящее освоение земель началось только после стабилизации. Лангобардские войска (exercitus) осели на земле. Вожди заменили собой исчезнувшую римскую аристократию и стали земельными собственниками, окружив себя свободными крестьянами-лангобардами и заставив работать на себя компактную массу римлян, оказавшихся в положении, близком к статусу колонов в Поздней Римской империи. Подробности этой процедуры плохо известны, однако ее масштабы не вызывают сомнений: вне византийских анклавов римляне утратили всякое влияние. Антропонимика быстро стала почти исключительно лангобардской. Топонимия испытала массированное влияние главным образом в районе Милана, в Венеции, Северной Тоскане и окрестностях Сполето. Административный, юридический и военный язык претерпел обновление: в итальянском до сих пор сохраняется около 300 лангобрадских слов. Наконец, несмотря на персональность законов — в Италии более выраженную, чем где-либо еще, — лангобардское право быстро заняло господствующее положение в долине По и Тоскане. Этот отпечаток оказался настолько глубоким, что Северная Италия до начала IX в. оставалась regnum Langobardorum (королевством лангобардов)[200], а один из ее районов и сегодня называется Ломбардией. Плотность заселения лангобардов в долине По повторяет, а по интенсивности, может быть, даже превосходит заселение франков в Северной Галлии. Однако это было лишь локальное явление: если не считать краткосрочных вылазок в Баварию, лангобарды таки не смогли вырваться за границы своего королевства. Перед лицом франков они оставались в положении опоздавшего, часто унижаемого и постоянно пребывающего в опасности соперника.
Германские черты лангобардского королевства поднимают сложные проблемы. Лангобардский язык, засвидетельствованный только юридическими формулами и личными именами, должно быть, оставался в ходу до VIII в., и некоторое представление о нем сохранялось на протяжении каролингской эпохи. Однако в Италии было много других германцев: формуляр IX в. упоминает готов, аламаннов, баваров, бургундов. Ни один из этих языков не имел письменности, и правящий класс, при всей своей национальной гордости, быстро приобрел поверхностное знакомство с латинской культурой. Ее очагом была Павия; именно там в VIII в. знать и короли заказывали себе стихотворные эпитафии, равных которым не породила ни одна другая страна Запада[201]. Определенная литературная активность возобновилась в среде миланского духовенства в конце VII в.; в VIII в. можно говорить о возрождении. Германские черты аристократии тем не менее усиливались за счет баварских и аламаннских вливаний даже после окончательного обращения в ортодоксальное христианство (671 г.).
Знаменитый текст Павла Диакона подтверждает избиение римских аристократов и распределение уцелевших между лангобардами в качестве зависимых hospites (госпитов). Топонимия показывает, что в большей части Северной и Центральной Италии лангобарды селились семейными группами или военными подразделениями под названием fara (Fara Vicentina, Fara Novarese, Fara in Sabina). Ученые предполагают существование в стратегических пунктах колоний arimanni (ариманнов) (свободных от военной службы): Фриули, выходы альпийских ущелий. Археологические находки образуют непрерывные пояса у подножия Альп от Триеста до Пьемонта, вдоль дороги via Emilia и в Умбрии, но, очевидно, нельзя сказать, не были ли лангобардские формы усвоены римлянами. Вклад в искусство исчерпывается золотыми изделиями в перегородчатой технике с зооморфным узором; с ним активно соперничает восточное влияние (сирийское и коптское).
Чтобы беспристрастно оценить отношение лангобардов к римскому миру, следует помнить об их политическом и военном положении, в почти постоянной опасности со стороны Равенны и из-за Альп: их римским подданным всегда было рукой подать до измены. Наконец, арианская проблема в Италии была сопряжена если не с большей остротой, то, по крайней мере, с большей продолжительностью, чем где-либо. Лангобарды могли удержаться, только выказывая большую жестокость, чем прочие германские завоеватели. Но не будем забывать, что они закрыли путь в Италию еще более грозным народам. Они оборонили limes р. Исонцо от авар и славян, тогда как иллирийские римляне, положившиеся на защиту Византии, пали.
Меровингскую Галлию едва ли можно окинуть одним взглядом, так как она не была порождением одного франкского народа. В середине VI в. Меровинги стали править бургундским королевством и распоряжались этим наследием чрезвычайно консервативно, ни в чем не лишая бургундскую «нацию» ее жизненной энергии. Бургундская аристократия сохранила за собой командные посты, и даже королевская династия продолжила свое существование (один из ее потомков упоминается в 613 г.). Обращение с наследием вестготов, полученным после битвы при Вуйе, оказалось ощутимо более грубым, так как вестготы воспринимались как внешние враги и оставались арианами. Правящий класс и большая часть побежденного народа ушли в Испанию; ни один гот не нашел себе места в среде меровингской аристократии[202]. Однако какое-то количество ариан, более или менее охваченных миссионерской деятельностью (об этом позаботились еще в 541 г.), осталось на аквитанском Юге. Указ Сигиберта III, изданный около 640–647 гг., указывает на присутствие группы готов в Руэрге, а сохранение готской антропонимики предполагает, что этот случай не был единичным. Прованс оставался своего рода римским государством, состоявшим в отношениях личного союза с меро-вингскими королевствами. Вплоть до середины VIII в. франки не играли там практически никакой роли. Алеманния, Тюрингия и Бавария в те периоды, когда они оказывались покоренными, пользовались еще более широкой автономией. Даже в Северной Галлии древняя tractus Armoricanus (армориканская область) не полностью подчинялась тому же политическому режиму, что и территория первоначального завоевания. Наконец, различные мелкие группы германцев — тайфалы в Пуату, саксы в Бессене, свевы в Куртре и т. д. — достаточно долгое время сохраняли свою индивидуальность.
Тем не менее для всей этой совокупности постепенно утверждается общее национальное название, почерпнутое у одних франков, — Francia (Франкия). Начиная с середины VI в. это наименование, употреблявшееся позднеантичными авторами для обозначения занятого франками региона Германии, используется для северной части Галлии, действительно находившейся в руках франков, а позже, под пером некоторых иноземных авторов (Григория Великого), для всего королевства Меровингов. Только в VIII в. оно становится общепринятым и прекращается привычное противопоставление, например, Francia (Франкия) uAquitania (Аквитания), однако для земель к северу от Луары появляются новые региональные обозначения — Австразия и Нейстрия[203].
К концу VII и началу VIII в. население Галлии сохраняло сознание того, что оно разделяется на две группы: Romani (римлян) и Barbari (варваров) (хотя это последнее слово, утратившее смысл «язычник», со времен Дагоберта впало в немилость). Во всех биографиях знаменитых людей заботливо указано, к какой именно из этих групп принадлежали предки их героя — даже если он был плодом смешанного брака — и при случае из какого «варварского» народа они происходили. Затем это представление утрачивается, или, точнее, дифференциация становится прерогативой практикующих знатоков права, которые, по крайней мере в Бургундии и на юге, продолжали задаваться этим вопросом вплоть до IX в. (в Северной Галлии следы professio legis (занятия правом) почти отсутствуют, тогда как в некогда готической Септимании они обнаруживаются до X в.). На смену «этнической» национальности в VII–VIII вв. приходит чувство национальности «региональной»: теперь люди ощущают себя скорее австразийцами, нейстрицами, бургундцами или аквитанцами, нежели франками или римлянами. Без сомнения, формирование этих взглядов не обошлось без германского влияния периода завоевания; их успех в такой же мере говорит об успехе объединения[204].
На уровне правящих классов подлинное единство, основанное на образе жизни и материальной культуре, установилось с конца VI в. между «франками», «бургундами», «римлянами» и другими группами, допущенными к власти (включая нескольких саксов, аламаннов и отдельных тюрингов). Его скрепляла общность веры и многочисленные брачные союзы.
Основополагающим фактом стало принятие германским высшим классом образа жизни галло-римских землевладельцев. Он явился предметом пристального изучения Бергенгруэна[205] и Шпранделя[206]. В VI и главным образом VII в. королев-екая казна, чрезвычайно богатая (помимо римского наследства, к ней отошли вакантные или конфискованные земли), сотнями распределяла виллы между франкскими аристократами. Представляется, что при Хлодвиге и его сыновьях правящий класс был нестабильным, подвижным, перемещаясь из одного места в другое, в зависимости от требований королевской службы, лишенным прямой связи с франкской аграрной колонизацией там, где она развивалась[207]. Впоследствии короли прикрепили его к земле, наделив крупными владениями, главным образом для того, чтобы больше ему не платить. В большинстве житий святых VII–VIII вв. предки главных действующих лиц — почти все они высокого происхождения — выглядят так, как будто они лишь сравнительно недавно оказались в месте своего проживания. Эта мутация наверняка объясняется примером галло-римской аристократии. Во всяком случае, новому правящему классу не претило использование земельного права целиком римского происхождения. По-видимому, вилла франкских землевладельцев была устроена так же, как и у римских, хотя север Галлии никогда не знал faedus, обеспечивающего юридическую преемственность от римлян к франкам. Наконец, владения франкских вождей были разбросаны не меньше, чем патримонии сенаторов: земельная собственность одной пары, о которой мы более ничего не знаем, Вандемира и Эркамберты, розданная ими около 690 г. на благочестивые пожертвования, простиралась на 13 pagi (округов), от Бовези до Мена и Керси.
Нет смысла вновь и вновь ссылаться на брачные союзы между двумя ветвями аристократии. Уже святой Медард, родившийся в Нуайоне в середине V в., то есть задолго до Хлодвига, был сыном франка и римлянки.
Этапы экономического и социального объединения в низших слоях общества изучены очень плохо. В городах, где население уже было смешанным (сирийцы, евреи), франкский элемент, безусловно, был лишь еще одним меньшинством, которое быстро ассимилировалось. В сельской местности археология дала лишь два признака: даже назавтра после завоевания разделение кладбищ надвое было редким явлением; в VIII в. согласное скопление могил вокруг церквей показывает, что объединение, скорее всего, уже давно состоялось. Теперь франками называли себя все жители Северной Галлии, каково бы ни было их истинное происхождение.
В этом объединении интеллектуальные факторы сыграли лишь незначительную роль. Именно под сенью не новой, а объединенной культуры прежние жители и новоприбывшие окончательно сплотились. В этой области ме-ровингское королевство уникальным образом отстает от готских государств. Римский юг сохранил некоторую активность, подтверждаемую сохранившейся письменной документацией и сравнительным изобилием надписей; к VII в. только здесь продолжают существовать школы, открытые для мирян, и именно отсюда происходят почти все ученые, немалое количество епископов и множество произведений искусства (саркофагов, капителей). Но юг как раз избежал прямого воздействия франков. На севере все обстояло совершенно иначе[208]. Лишь в конце VI в. мы то здесь, то там начинаем встречать аристократов, интересующихся духовными материями, дерзающих написать несколько стихотворных строк или вычурных букв. Их образцом и эталоном стал Хильперик, король Нейстрии. Не наблюдается ни каких-либо признаков решимости сохранить и защитить наследие античности, как у Кассиодора или Исидора Севильского, ни попыток создать варварскую культуру — предметом забот является только достаточно заурядный консерватизм, который, впрочем, не выходит за рамки узких кругов. Григорий Турский, даже будучи чистокровным римлянином, имел лишь поверхностное представление о свободных искусствах, и его попытка обеспечить франков национальной историей несопоставима с трудом Иордана. Ему практически нечего сказать о традициях франков до их первых контактов с античной историографией, и на всем протяжении своей огромной книги он упоминает или использует всего 4 франкских слова (не считая личных имен) — меньше, чем Фортунат, получивший образование в Равенне[209]!