Другой, косвенной целью подлога считается патриотическая ревность к прославлению русской народности. Это мнение основано на той неверной мысли, что слова Жития о русских письменах будто бы предполагают заимствование Константином своих письмен от русина; и Шафарик и г. Бодянский отвечают здесь не мысли самого подлинника, а каким-то, из его слов выводимым произвольным заключениям. Если бы мнимый автор подлога имел целью произвести кириллицу от древнейших русских письмен, он сделал бы, по примеру Палеи, новую вставку в том месте, где говорится об изобретении славянских письмен Константином по возвращении из хазарских земель; но сказание об изобретении осталось нетронутым. Константину открывает славянскую грамоту сам Бог вследствие молитвы; о русских письменах нет и помину. Вся эта история эпизодический факт и не более; такой же эпизодический факт, как история о самарянских книгах. Биограф св. Кирилла вносит и ту и другую в свое Житие, во-первых, потому что, он знал о них, или как очевидец, или, что вероятнее, по запискам самого Константина; во-вторых, потому, что и та, и другая равно служат к прославлению философа: «И дивляахоу се емоу, Бога хвалеще». Но дело на этом и кончилось. Житие не упоминает о русских письменах, в рассказе об изобретении славянских по той причине, что Кирилл (даже допустив, что он снял и сохранил у себя снимок с этих письмен) не думал полагать их в основание своему новому алфавиту, так как они, без сомнения, показались ему, на греческой письменности воспитанному грамотею, неуклюжими и неудобными. В Венеции, по поводу прений о так называемой триязычной ереси, Кирилл высчитывает народы «книги оумеюще: Яве же соуть си: армены, перси, авазгы, ивери, соугды, готфи, обри, турьси, козари, аравляне, египты и ины мнози», но о руси не упоминает, несмотря на сказанное в § VIII, потому что в IX веке русь была народом вполне и по преимуществу языческим; да и нельзя было назвать книгами уединенную, никому не известную, двумя только, вероятно, крайне недостаточно переведенными отрывками, ограниченную попытку преложения книг, случайно обретенную в Херсоне.
В чем же состоит противоречие, о котором говорит г. Бодянский?
В том ли, что указанием на существование русских письмен до изобретения Кириллом славянского алфавита составитель Жития как будто умаляет заслуги философа? Но Черноризец Храбр делает то же самое; «Прежде оубо, — говорит он, — словене не имеху книгъ, ну чрътами и разами чьтаху и гатааху, погани суще»; это сознание всеизвестного исторического факта не мешает ему признать Кирилла изобретателем словенских письмен: «Потом же чловеколюбецъ Богъ… посла имь святаго Костантина философа, нарицаемаго кирила, мужа праведна и истинна, и сътвори имъ писмена и оемь, ова же по словеньстеи речи…». Дело в том, что рунические алфавиты (а русские письмена Жития, без сомнения, не что иное, как славянские руны) были слишком неполны, неуклюжи, одним словом, рудиментарны, чтобы удовлетворить потребностям той оконченной письменности, которой обусловливалось приличное преложение священных книг; вот почему крестившиеся славяне «римьскыми и гръчьскыми писмены нуждааху ся писати словеньску речь безь оустроениа»; почему моравские славяне считаются не имеющими «боуквы вь езыкь свои»; почему наконец, за 500 лет до Кирилла готф Вулфила положил не готский рунический, а византийский алфавит в основание своему новосоставленному; руническими же готскими знаками воспользовался только в той мере, какой требовало выражение несуществующих в греческом и латинском языках звуков. Кирилл сделал то же самое и остается изобретателем славянских письмен, как Вулфила готских.
Если ко всему вышесказанному прибавить, что кроме свидетельства Черноризца Храбра о чертах и резах, которыми читали и гадали славяне язычники до принятия христианства, у нас сохранилось современное показание араба эль-Недима о собственно русском языческом письме около 987 года; да и что это показание подтверждается Ибн-Фоцлановым о надписи на могиле русина-язычника, виденной им на берегах Волги в 922 году, то едва ли кому вздумается, из непредубежденных заранее исследователей, отрицать логическую связь этих русских рун с виденными Кириллом в Херсоне русскими письменами. Где же надобность укорять Житие Кирилла ничем не доказанной, ни на какой палеографической или иной вероятности не основанной, Шафариком не признаваемой вставкой?
Насколько мне кажется, приисканное норманнской школой argumentum a silentio может быть обращено с большим правом против собственного ее учения. Отношения германского и вообще западноевропейского мира к скандинавскому не те, что греков к русским славянам до второй половины IX века; от Эйнгарда до позднейших летописцев норманны народ всеизвестный на Западе.
Почему же ни до, ни после призвания не находим мы у этих летописцев и следа русского имени для мнимой шведской руси? Почему не знают о шведской руси ни Vita Anskarii, ни Адам Бременский, ни исландские саги? Откуда, с другой стороны, это никакими случайностями не объяснимое молчание скандинавских источников о Рюрике и об основании Русского государства? Но здесь (и я, конечно, не могу лучше завершить этой главы и вообще всей моей книги) я уступаю место моему знаменитому предшественнику и руководителю Эверсу:
«Ослепленные великим богатством мнимых доказательств скандинавского происхождения руси, историки обращали слишком мало внимания на то, что в древнейших письменных памятниках Севера не находится и намека на действительность подобного факта. Мне кажется, это обстоятельство стоит тщательного исследования, особенно в отношении к источнику наших первых и достовернейших сведений из Скандинавии».
Снорри Стурлесон жил долго при шведском и норвежском дворах; под конец, в качестве лагманна, в своей родине, Исландии, где он был умерщвлен в 1241 году, то есть около 130 лет после смерти Нестора. Любопытно и не раз уже замечено, до какой редкой степени научного образования достигли с X века обитатели этого сурового острова и как они умели узнавать о дальних землях и народах, не исключая новгородских и киевских славян, с которыми норманны вообще вступили так рано в близкие отношения. Что Снорри повествует нам древнейшего о Руси, совершилось около 250 лет до него. Откуда знал он о том? Не из одних песней скальдов, не из преданий, а из древнейших хроник. На одну из них, Imago Mundi, он случайно ссылается при повествовании о принятии Владимиром христианской веры; это доказывает в то же время, что остальные рассказы взяты не из нее.
В Исландии, как известно, были древнейшие анналисты — Сомунд Сигфуссон (1056–1133) и Ари Фроди (1068–1148). Шлецер, кажется, не верит, чтоб они когда-либо писали; но в введении к своему сочинению Снорри объявляет, что он пользовался книгой Ари Фроди. Из него ли, из Сомунда ли взял он свои русские известия, его совершенное молчание о Рюрике доказывает, что и эти древнейшие исландские летописцы не знали ничего ни о каком Рюрике. Ведь не забыли же они о нем или умолчали умышленно?
Уже Миллер указывал на это argumentum a silentio, а Ломоносов находил в нем довод против скандинавского происхождения Рюрика. Шлецер возражает ему: «Но разве у шведов и датчан был хоть один писатель IX–X века? Ведь только после долгого времени узнали они, как посчастливилось в Нормандии их соотечественнику, морскому разбойнику Рольфу».
Я не знаю, был ли Ломоносов (конечно, плохой критик) так мало сведущ, что отыскивал историю Рюрика в современном шведском или датском писателе. Но ему казалось, может быть, так же невероятным, как и мне, что эта история, если она в чем-либо относилась к скандинавскому северу, не дошла путем предания до какого-нибудь позднейшего слагателя саг. Дело-то ведь идет не о каком-нибудь счастливом предприятии, известном только тем немногим, которые принимали в нем участие и для которых оно имело особое значение. Судьба Рюрика не могла не привлечь на себя внимания того народа, к которому он принадлежал; она должна была иметь на него и влияние, так как он выселился в достаточном количестве, чтобы силой подчинить себе славян и финнов.
Никто не вправе возразить мне, что господство Рюрика на востоке могло быть так же легко позабыто преданием, как первое завоевание норманнами славянских и чюдских земель. Я, однако же, в этом завоевании не сомневаюсь; но оно не было настолько продолжительно и богато последствиями, чтобы молва о нем могла повсюду распространиться; окончание же его не представлялось довольно чудным и уважительным, чтобы лечь в основание поэтическому сказанию. Но мог ли бы родной Рюрик не обратить на себя внимания людей, так охотно щеголявших романическим элементом своей истории? Ведь после Одина нет в древней истории севера ни одного события более знаменательного, более способного к прославлению отечества. Еще бы, если сага ничего не знала о Голмгарде и Гардарикии до времен Владимира, мне казалось бы менее странным ее молчание о Рюрике. Но она довольно болтливо рассказывает о ранних походах своих витязей на восточные земли; не упоминает только о трех братьях-счастливцах. Норвежский стихотворец Тиодольф был их современником; но в сохранившихся у Снорри остатках его песней нет об них речи, хотя и говорится о восточных вендах, то есть о руси.
Шлецер говорит, что шведы и датчане узнали только после многих лет, «как посчастливилось в Нормандии их соотечественнику, морскому разбойнику Рольфу». Это правда; однако ж узнали и узнали от самого достоверного и сведущего летописателя скандинавского севера, от многопомянутого Снорри. Они, может быть, узнали бы об этом и прежде, если бы не пропали древнейшие исторические памятники. И эти-то памятники сказали бодрому лагманну о дальнем Рольфе, а позабыли о ближнем Рюрике?
Я заключаю: Снорри пользовался северными песнями и сагами IX века и исландскими летописьми начала XII, в которых упоминалось о русских происшествиях, бывших в связи с отечественной историей; Снорри не говорит ничего о Рюрике; следовательно, ничего о нем не знает; следовательно,