– Брат Алфин – ваш наставник из Святого Братства, надо полагать?
– Да-да. Знаете, Анбе… Ферриш очень любит… в смысле, любил… меня. – Я произнесла эти слова, и все внутри вдруг стиснуло и онемело, будто меня уже нет в живых. – По эту сторону жизни я, похоже, никому не нужна. – Мне стало пусто и холодно.
– «По эту сторону», как вы изволили выразиться, Ирма, все только начинается. И вот это «нужна» – не играйте в эту игру. Жизнь вам досталась даром, а вот ее смысл – вовсе нет. И я бы остерегался, предложи мне его кто-нибудь в подарок. Я не предлагаю вам верить в то, что вы будете нужны – и притом так же, как некогда Ферришу.
Пассаж про смысл жизни я запомнила, но подумать про него решила погодя.
– Вот именно. Я хочу просто любить и быть любимой. Мужчиной. Страстно, пылко, до самой смерти. Этого же достаточно, разве нет? – Странный некто произносил эти слова за меня, а дальше я почти перестала узнавать собственный голос: – И чтобы Рид забрал меня после смерти не в свои алмазные копи в тяжкое рабство, а дал мне резвиться на его горных лугах и вечно играть с цветами.
Анбе повернул ко мне голову. Влажно прошептали по его отсыревшему платью темные косы.
– Ирма… Вам стоит разобраться, чего же вы на самом деле хотите. – Ночь между нами нагрелась от его улыбки. – Мне кажется, я беседую и с вами, и с братом Алфином одновременно.
Я осеклась. Анбе был прав.
– Не знаю, медар. Ничего не понятно мне здесь, а раньше, кажется, было.
– Ну, допустим, с той памятной ночи, когда вас принесло в замок, путаницы прибавилось ненамного: весь этот балаган, что бы вы себе ни думали, существовал у вас в голове всегда. А в отношении загробной жизни у меня к вам другое предложение: не бесконечной прогулки средь горных трав посмертно желаю я вам, а… как вы сказали?… «Страстно, пылко, до самой смерти» – но прямо с Ридом, и забудьте о посредниках.
Я прикусила язык и испуганно вжала голову в плечи.
– Вы что такое говорите, Анбе! Даже здесь, в этом… – чуть не сказала «сумасшедшем» – …доме!
Анбе негромко хохотнул:
– Ирма, вы обворожительны в своем юношеском невежестве.
Я вздохнула и надулась:
– Я уже успела привыкнуть к тому, что меня тут держат за паяца. Не обессудьте, медар Анбе, но я не напрашивалась вам во взысканницы.
– Да ну вас, меда Ирма! У меня и в мыслях не было обижать вас, можете сами прислушаться. Все ответы будут вашими: они уже в пути, просто не все легко переходят на галоп.
Отчего-то хотелось ему верить. Отчего-то стало чуть спокойнее.
– Тогда что же все-таки вы имели в виду под… э-э…
– Любовью с Ридом?
– Ох… Анбе, говорите же тише!
– Меда Ирма, перестаньте так волноваться – никто здесь не собирается жечь вас живьем. И я, к сожалению, пока не смогу рассказать вам многого. Простите, что раздразнил ваше любопытство: мне казалось, Герцог раскрыл вам больше разных… хм… не могу даже назвать их «секретами» – когда их узнаёшь, сразу понимаешь, что никакие это не секреты. Но если кратко, то, пожалуй, так. Рид – всего лишь имя. Название некоего качества. Как, например, сладость. Сладость есть в тысяче вещей, даже совсем вроде бы не сладких, когда пробуешь впервые. Понимаете?
– Не уверена. Продолжайте, прошу вас.
– Но стоит только распознать тонкую эту сладость – и любое блюдо станет вам десертом. Рид – вкус карамели во всем.
Собственная бестолковость донимала меня все сильнее:
– Простите, Анбе, но я действительно не улавливаю. Хоть и очень стараюсь, – добавила я осторожно.
– Не огорчайтесь. Я тоже понял не сразу. – Не успела я вздохнуть с облегчением, как Анбе продолжил: – Вот вам шарада потруднее: как вы сами справедливо заметили, вам – и не вам одной – хочется любви. А она – не чувство. Вернее, не чувство человека к человеку.
Аэна не легче следующей. Отложим и это на потом, а пока надо просто выжать Анбе досуха:
– А что же?
Ответ дали не сразу. Анбе подбирал слово.
– Это – как дышать.
Блестящее дополнение к моему собранию головоломок. Мы помолчали. Спать не хотелось вовсе. Напротив – стоять бы здесь до самого рассвета, до первых птиц, и упиваться этим странным удовольствием – просто слушать, разговаривать и разрешать себе блаженное непонимание.
– Расскажите, медар, как вы попали в замок.
– О, это долгая история, Ирма. Как раз до Рассветной Песни.
– Вот и замечательно! В самом деле, не идти же спать на какие-то жалкие сто мигов, не так ли?
Мы оба понимали, что до рассвета мигов совсем не сто.
– Ну вы и лиса, маленькая меда. Ладно, постараюсь уложиться в ваши миги.
Анбе ненадолго исчез в воспоминаниях, а я слушала плеск агатовых капель в бочках под водостоками – смутную поступь ранней зимы по ею же наплаканной воде.
– Рос я довольно замкнутым ребенком. Нас у родителей было пятеро, я – младший. Род обеднел еще за пару поколений до меня, но отец не продавал ни пяди наших угодий. Во многом – из гордости, но более всего потому, что в наших лесах водилось несметное количество дичи. Все Л’Фадины слыли завзятыми охотниками…
Я немедленно вспомнила эту фамилию. Л’Фадины! Некогда – поставщики королевского стола!
– Про Л’Фадинов говорят, они рождаются в седле и с колчаном за плечами. Мои старшие сестры – ни дать ни взять эльфийские царицы: неукротимые, азартные, яростные охотницы. Обе вышли замуж с некоторым трудом, до того непросто было найти женихов им под стать. Сами знаете – кровь фернов за последние двести лет разжижилась до крайности. Особенно мужская. А мои сестрицы оценивали мужчин, как примеряются на базаре к молодым жеребцам. Не говоря уже об очень скромном приданом…
Сколько себя помню, старшие били дичь десятками голов за одну охоту. Псарня занимала половину дворовых служб, остальное – конюшни. В поместье обсуждали исключительно прыть только что купленных молодых гончих – или поголовье лосей и кабанов, или скорострельность новых арбалетов. Не могу сказать, что мне были противны эти разговоры. Нет. Они просто не вызывали во мне ровным счетом никакого интереса, и на семейных застольях я просиживал безъязыким истуканом. Иногда казалось – родня толком не помнит моего голоса. Но тем не менее родители и сестры меня по-своему любили, особенно мать, и, к моей вящей радости, почти не обращали на меня внимания. Вплоть до моей первой охоты.
Мы загоняли дикого кабана. То была парадная охота – палую листву с нами топтали лошади еще трех соседских семей, и отец вовсю красовался перед ними. Своими собаками, лошадьми, егерями, угодьями. И своими удалыми детьми.
Лесная удача благословляла наши ягдташи: походя забили с дюжину зайцев, и я уже не помню, сколько крупной птицы. И довольно бы, и хватит уже. Но отец, войдя в раж, был совершенно неуемен. Я знал, что лишь густые сумерки смогут остудить его пыл. Мне вдруг стало не по себе: я горячил свою лошадь и не уступал отцовой ни головы, и видел его налитые кровью глаза, его искаженное кровожадным азартом лицо. Мне казалось, что встречный ветер стирает с него все человеческое.
Мы преследовали зверя так долго, что он в конце концов выбился из сил. Егеря успели ранить его, и кабан уже давно метил кровью желтеющую траву. Довольно скоро мы прижали его к скалам. Кабан заметался. Еще два арбалетных болта застряли у него в шкуре. Мы подъехали совсем близко, и отец вдруг велел мне спешиться.
Я повиновался. Кабан бился в нескольких шагах от меня, капая розовой пеной с клыков. Я смотрел в его налитые бессильной яростью и ужасом глаза.
«Размозжи ему голову, сын», – приказал отец, и я понял, что он вздумал устроить мне фаэль д’акасс[22].
До того дня ни одно живое существо я не лишил жизни умышленно. И вот стоял теперь над этим страдающим телом, а вся охота ждала, чтобы младший Л’Фадин поступил как настоящий мужчина-охотник. На меня вдруг навалилась снеговая тишина. Время отняли у меня, увели землю из-под ног. Охотничий топорик не тянул руки, воздух остановился у губ, небо присело надо мной, замолчали босые деревья. Я видел только глаза моего кабана. Которого, по обычаю, мне предстоит освежевать самому. И я знал теперь, что брат Муцет врал мне, и Рид никого не оставил без души.
– Вас страшило отнимать жизнь? – Я сама себя еле слышала.
– Нет, меда Ирма. Не мысль о том, что сей миг отниму жизнь, поглотила меня. Мне словно явлен был волшебный фиал, а в нем – эссенция самой кабаньей жизни, ее смысл, ее суть. Я не услышал ни слов, ни звуков, не прочел звериных мыслей, но будто сам лежал на жухлой траве, истекая предсмертной пеной. Мы были единым целым. Мы узнали друг друга, и знание это прострелило меня, и я, словно выхватив сгусток жизни этого зверя самым сердцем своим, выпустил его, как почтового голубя, из груди – в холодеющий воздух. Жизнь эта, будто крошечная шутиха, пронзила воздух надо мной, обдав мимолетной волной тепла. И восторгом освобождения, и бессмертия, и силы. И всё… осветилось. Кабан был мертв. Я взглянул на отца, все еще улыбаясь: «Он мертв. Его незачем добивать».
«Ты – червяк, а не мой сын, ясно? Ты должен был убить его сам, а не стоять и дожидаться, пока он издохнет». – Отец бесновался, слова из него сыпались ледяные, но, казалось, осенняя листва от них тлела. – «Едем домой. Я еще поговорю с тобой, слизняк Л’Фадин!»
Охота сдержанно захихикала. Мой отец в ярости пришпорил коня.
На пути назад я сильно отстал от всех. Мне было все равно. Впервые в жизни меня не страшил отцовский гнев. Я знал, что меня будут сечь: розгами отец вколачивал в нас житейскую мудрость – и все равно, дочь заголяла перед ним зад или сын. Я был совершенно пьян. Пьян той безмерной радостью, которую пережил благодаря тому кабану. Моему первому учителю. Лес вокруг совершенно преобразился. Надо мной, вокруг, рядом и далеко, била крыльями сама Жизнь. Я не помню, как держался в седле. Все, чего касалось благословение дышать, мерцало и трепетало на мили окрест – и в моей крови. Яростная жажда существования летела надо мной незримым верховым пожаром. Я спал наяву. Жизнь всегда побеждает, а смерть всегда освобождает, – кричал и пел немой прежде лес, и в этом, а не в пыльных пустых словах брата Муцета, был