Вас пригласили — страница 21 из 49

соученицы ваши – все сплошь благородные фионы и сразу полюбили вас, а вы лишь надеетесь, что вам достанет воспитания как можно скорее поступить на службу при дворе вашего Короля.

– Но… Фион Первый Советник? Как вам удалось добыть его подпись?

– Меда Ирма, это один из самых простых фокусов. Учитывая, что медар Первый Советник – человек, особенный не только титулом.

Мирозданье только что смиренно объяснилось. Эта изумительная ложь ослепила меня своим совершенством. Я тщетно пыталась найти в ней хоть один изъян или шаткий камень – и не находила. Ни слова более не говоря, подбежала я к подоконнику и собралась уже писать, но…

– Торопыга. Держите.

Я обернулась. Герцог покачивал в своих непомерно длинных пальцах флакон с тушью. С горлышка свисало на шнурке перо.

Решила, что буду краснеть позже. Поспешно обмакивая перо в тушь, застрочила на нежной голубой бумаге сердечные слова отцу, успокаивая и убаюкивая его тревогу моей – да Герцоговой, а не моей, я бы ввек не додумалась – невообразимой легендой. Я ни на что не обращала внимания, пока не закончила, а когда подняла голову от бумаги – увидела, как Герцог с широчайшей улыбкой лукавой бестии неотрывно следит за мной.

– Меда Ирма, из вас превосходно получается бесстыжая девица! Взгляните на себя: врете и не краснеете, осуществляете подлог – бестрепетной рукой! – И он одарил меня змеиным прищуром.

Я невольно вскинулась и поймала свое отражение в ближайшем зеркале. Бесстыжая и впрямь. На меня с облегчением взглянула довольная, сияющая молодая фиона. Совершенно неблаговоспитанная.

– Так позвать вам нарочного, меда Ирма?

Интерлюдия

Два тона черного – ночь снаружи и драное нёбо скальной ниши над озером. Пука приволокла откуда-то два шерстяных одеяла в бурых и голубых огурцах. Сидели на толстых истертых бревнах, нависая над бессонным костром, жарили на решетке кругляши прошлогодней картошки и ломти ржаного каравая. Выше плавала спугнутая сырость. По дальней от входа стене, мерцая красным и рыжим, кралась вода, капли звякали в каменные плошки, ими же явно и выточенные. Сельма сказала, что эту воду можно и нужно пить. Добыла откуда-то из темноты раскисшую коробочку, спихнула палочкой кусок хлеба с решетки к себе на колени, потрясла коробочкой, втерла в ломоть крупную серую соль, вернула печься дальше.

– Ты же не думаешь, что все они всегда будут к тебе возвращаться? Или даже что будут тебя вспоминать? Пойдем еще дальше – а ну как станут злиться на тебя или, глядишь, содрогаться при мысли?

Эган покосился на нее почти сердито.

– Мне иногда кажется, что ты меня либо с кем-то путаешь, либо я чем-то заслужил твое изощренное пренебрежение. – И продолжил голосом школьника, никак не вязавшимся с ним, совсем: – «Всё движется ото всех ко всем. Можешь пропустить сквозь то, что называешь собой, больше – пропусти больше. Не утаивай приглашений.

У тебя нет и не будет должников. Помни: ты тоже когда-то был приглашен».

Сельма смотрела прямо, никак не меняя лица.

– Я по-прежнему считаю тебя человеком. Себя, впрочем, тоже, если тебя это успокоит.

– Ты правда хотя бы изредка думаешь, что я делаю все это ради благодарности? Или памяти?

– Как я уже сказала, я считаю, что ты все еще человек. Тебе нужны люди. Что тебя задевает?

– Ты подозреваешь корысть?

– Я подозреваю первый закон термодинамики ума. Да и сердца, что уж там.

– Мне не все равно. Однако построить словесную проекцию того, как это мне, я, пожалуй, не сумею.

– Я рада.

Со сводов сыпались водяные синкопы. Эган вытянул руку, наловил в ладонь мокрый холод, хлебнул – солоно, сладко, потом никак. Поймал еще, умылся. Спать вновь расхотелось. Выглянул в темноту. Чернота леса отменяла все представления о цвете. Прямо под ними – в десятке? в сотне метров? – кто-то тихонько завыл на несколько голосов, грустновато, но не тоскливо.

– Они еще при тебе?

– Бугул-ноз? Ну да. Я очень надеюсь, что они меня никогда не бросят.

– Они же страшны, как прошлогодняя дохлая курица. Но да, нежные.

– Вот и я о том. Мы очень дружим. Я зря, что ли, училась на них смотреть без содроганий? Они, по-моему, со временем даже похорошели.

– Я со своими «пастухами» пока общаюсь не глядя, хоть и люблю их давно.

– Они столько всего знают, Коннер. Им некому рассказать. Те, кто от них не бегает, набирается поразительных навыков.

– Да, знаю. Ты и их в себя пускаешь?

Сельма вытаращилась.

– Они там были еще до моего рождения, это их дом, как я могу их не пускать?

– Я риторически.

Эган вновь уселся напротив Сельмы, поглядел на нее сквозь марево над костром.

– У меня для тебя подарок.

– Ну-ка, ну-ка.

Он порылся за пазухой и вытащил нетолстую книгу в буром переплете. Протянул Сельме. Та несколько мгновений смотрела на обложку, не делая попытки принять подарок, после чего подняла взгляд на Эгана.

– Из твоих кто-то?

– Да.

– Спасибо. – Она вытерла руку о подол и неловко приняла книгу испачканными золой пальцами. – Очень любопытно. Обязательно прочту. Но ты уверен, что мне следует это знать? Твой ответ ничего не изменит, потому что книгу я тебе все равно не верну.

– Ты знаешь обо мне гораздо больше этого.

– Вопрос не в том, что, а в том, как.

Часть IIОбращение на «ты»

Глава 1

После ночного разговора с Ануджной и послания отцу время вдруг сорвалось с места в галоп. Все внезапно преобразилось: калейдоскоп дней неслышно повернулся, и пестрые камешки одних и тех же событий сложились в совсем иное соцветие.

В промелькнувшие одним вздохом мглистые зимние месяцы, а за ними – все робкое, волглое насквозь начало весны я сновала по замку, глядя во все глаза на то, что и, главное, как здесь делают все, включая, конечно, и Герцога. А также слуги, конюхи, повара, садовники. И даже, в какой-то момент, – кошки, собаки, деревья, река. Поначалу я смущалась и робела, не осмеливаясь совать везде нос, будто назойливый щенок, хотя никто, за исключением Шальмо, не прогонял меня и не одергивал. Праздность обитателей замка оказалась чистой видимостью: каждый был ежедневно занят и поглощен своим делом. Замок жил и дышал, как живое существо, чьи органы совершенны и не нуждаются в приказах и понуканиях. Не было двух одинаковых дней: волшебная симфония каждого игралась с листа – такова была ювелирная красота неписаного уклада здешней жизни. Я помнила дни прошедших девятнадцати лет моей жизни – не отличимые один от другого, единый слиток с пятнами домашних праздников, охоты и детских игр. И слиток этот поблек, его затянуло патиной, блеск его рассеялся и казался мне теперь годным лишь для того, чтобы прижимать старые бумаги.

Дружбу с обитателями замка я очень быстро научилась ценить: все они то и дело загадочно исчезали куда-то – иногда на много дней подряд, – но никогда не рассказывали, где были и чем занимались. Мои неуклюжие попытки влезть им в головы встречали так, как ребенку морочат голову спрятанной сластью: угадай, в какой руке? Не успевала я вслепую нащупать тень исполненного намерения, как она тут же скрывалась где-то в глубинах их сознания, а вместо нее мне показывали всякие нелепые глупости, пели песенки или рассказывали старые фернские анекдоты с длинной бородой в колтунах. И искрили глазами. Мало-помалу я бросила даже пытаться, в общем.

Временами чудилось, что за эти месяцы я поняла гораздо больше всякого, чем за все предыдущие годы. Поделившись однажды этим соображением с Лиданом, я удрала в слезах к себе в комнату: Лидан состроил такую гримасу торжественно-задумчивого благоговения, пока я говорила, что пришлось, заалев и не ища предлога, ретироваться. Я уже знала, что так и только так обретается свобода и легкость: не бежать, не закрываться, не бояться. Но до чего же не спеша эта нехитрая истина просачивалась – как вода сквозь колотое скальное крошево, с базарных площадей вспоминания, ожидания и треска ума к удаленным лесам того, что происходит с тобой на самом деле.

Причудлива и удивительна была и моя связь с каждым обитателем замка. Райва – бесконечно мила и ласкова со мной, но при этом все так же бесконечно далека, словно утренние звезды. Ануджна, с ее хищной красотой, обжигающей глаза, и ленивым величием, – недосягаема, восхитительна. Я ей робко завидовала. Она божественно танцевала, а от ее глубокого грудного голоса дребезжали витражи в аэнао – и моя душа вместе с ними. Ануджна взялась учить меня пению и несколько раз в неделю провожала меня к водопаду, где мы, встав по разные стороны потока, выводили дуэтом фернские, деррийские и совсем уж чужедальние песни. Ануджна не давала мне спуску, выбирая самые протяжные распевы, самые немыслимые разлеты нот, и я упражнялась до полного изнеможения, до рези в ребрах, до дрожи в коленях. Янеша, игривая, как котенок, учила меня жонглировать предметами и создавать удивительные картины из простых незаметных вещей: чашек, сухих былинок, наперстков, салфеток, разноцветного песка, пустых флаконов из-под благовоний. Позже я случайно выяснила, что Янешу с пеленок воспитывали бродячие блиссы. Каждое мгновение разная, она, казалось, могла бы стать мне подружкой, но слишком часто и надолго скрывалась в дымке молчания и уходила одна к реке. Немая Эсти учила меня играть на дизире. Драматургия ее жизни все еще оставалась для меня неприступной тайной, поскольку говорить вслух мы не могли, а разговоры без слов все еще давались мне с заметным трудом. На уроках наших мы почти не обменивались мыслями, но Эсти умела разговаривать кончиками пальцев, подвижным, изменчивым лицом и чародейскими, едва приметными жестами.

Друзья-медары будоражили мое воображение не меньше, чем меды. Сугэн дарил меня трогательной, почти отеческой заботой. В немом изумлении я слушала его истории, не отрываясь наблюдала, как он фехтует с Анбе или Лиданом, а иногда и с самим Герцогом. Помню то утро в оружейном зале, тусклый блеск старых клинков и незаточенный двуручный меч. Сугэн подал мне его рукоятью, заласканной многими ладонями, и пригласил к первому уроку сражения на «тяжелом железе», как он это называл. И с тех пор каждое пробуждение обещало мне тягучую сладость ломоты в плечах, плаксивых коленок, косноязычных запястий: чуть ли не ежедневно Сугэн молча брал меня за руку и вел «дурить со Старухой» – так он звал наши потешные бои и смерть, которая мне, понятно, не угрожала в этих сражениях никогда. Лидан без конца сыпал уколами и шутками, и с ним я училась парировать или глушить словесные выпады, принимать их отстраненно, не позволять словам таскать меня по лабиринтам обиды. Лидан, кроме того, был искуснейшим гончаром, и мы иногда целыми днями колдовали над глиной, в тени ивового навеса, за старинным гончарным кругом, а крохотная печь для обжига, раз за разом заглатывая мои неловкие творения, безжалостно указывала мне мои ошибки, сплевывая то кособокое, то треснутое, а то и просто горку черепков. Тощий Анбе – вот кого я могла бы с некоторой натяжкой назвать другом в привычном для меня с детства понимании этого слова: мы нередко выезжали верхом, смеялись и болтали, как некогда резвились с Ферришем. Ни он, ни тем более я сама не понимали, как можно передать умение вдыхать и выдыхать вместе со всем танцующим, поющим, снующим в поисках добычи и любви, яростно дышащим вокруг. Неуклюже, но очень старательно повторяла я за ним еле заметные мановения рук, тихие присвисты и трели, всевозможные щелчки пальцами. Но совершенно неповторимым оставался талант Анбе открываться, распахиваться навстречу диким лесным птицам, почти невидимым в косматых кронах, волкам, которых не звали, но чтят, серебристым рыбам в перламутровой воде, что щекотно слоняются у щиколоток.