Вас пригласили — страница 47 из 49


Все, что происходило дальше, обложено в моей голове ватой, как спящий елочный шарик. Герцог побродил по пляжу и выбрал место, где каменные плиты смыкались в одну довольно обширную площадку, на ней молниеносно раскатали коврики, фион Коннер пальцем описал в воздухе круг, и все немедленно расселись, как было молча велено. Я не поняла, распространяется на меня приглашение или нет, но Герцог указал мне место прямо перед ним, внутри круга, спиной к нему и лицом к Атлантике. Я повиновалась, словно в легком полупрозрачном трансе. Фонари погасили, и наступила рябая темнота безлунной, но очень звездной ночи. В затылок мне мерно дышал Герцог. И вот он заговорил, хрипло и медленно:

– Слушайте внимательно. Говорю специально для нашей внешней гостьи. Все, кроме Саши, знают, что надо делать. Новогодняя полночь лучше любой другой только потому, что очень много людей думают про нее так. Иначе для подобных экспериментов годится любое время суток. Меда Саша, – обратился он к моему затылку, – вы сидите там, где сидите, по одной простой причине: как бы ни старались барышни оперативно натаскать вас общаться без слов, вам все-таки пока рано. Вам нужно будет делать только одно: ничего не делать. И ничего не бояться. И помалкивать. Договорились? Не думать не прошу. Как в истории про белую обезьяну.

Очень захотелось сказать что-нибудь короткое, но ритуальное, желательно – на дерри. Но и в сознании у меня тоже, видимо, погасили весь свет, и ничего, кроме собственного бешеного пульса, я уже не осознавала. Поэтому просто кивнула, рассчитывая, что Герцогу достаточно будет жеста.

– Прекрасно.

В круге возникло небольшое шевеление: все выпростали руки, постягивали перчатки и варежки и приложили ладони к коврикам – так, чтобы накрыть ладонь рядом сидящего. Круг замкнулся. Со мной внутри. «Не закрывай глаза», – просвистело у меня от уха к уху, а дальше – полное молчание.

Я смотрела в почти невидимый океан перед собой, между головами Вайры и Альмоша. Понятия не имея, что происходит и происходит ли что-нибудь, я ничего не ждала, никуда не торопилась, ничего не вспоминала, не ерзала, не глазела на окружавших меня людей, и давалось это легко и просто. Взгляд ли Эгана мне в спину, сюрреальность времени и места ли успокоили и очистили мне сознание – не знаю. И не могу сказать, в какой именно момент в этом лишенном временны́х координат пространстве, возникла, сначала смутно и неотчетливо, а затем все ярче и яснее, где-то в промежутке между неосязаемой в темноте линией горизонта и моими зрачками, трехмерная неяркая картинка. Я увидела, как вокруг своей оси медленно вращается гигантская подзорная труба, будто невидимая рука исполинского бога развлекает меня трюками калейдоскопических узоров. Труба покоилась в воздухе вдоль линии прибоя, и мне привиделись полотняные ленты цвета ночи, обвивавшие колена этой диковины. Стоило мне как следует рассмотреть медные кольца, винты и резьбы трубы, как та неторопливо развернулась в горизонтальной плоскости на прямой угол и теперь упокоилась широким раструбом ко мне, а окуляром – к проглоченному тьмой горизонту. И замерла. Я почувствовала – никак не зрением, – что перед моим взором плотно и тягуче вращается какое-то горячее густое вещество, и это движение порождало еле слышное гудение, как будто через небольшой стеклянный бублик под давлением пропускают подогретый глицерин. Реальность – пляж, прибой в полуночной мгле, замершие черные силуэты моих друзей – не фокусировалась, плыла и рябила, но не могу сказать, что я всерьез пыталась всматриваться: видéние подзорной трубы и ее эволюций поглощало мое внимание целиком, как в детстве – новая игрушка. Стоило мне полностью сосредоточиться на этом чудесном телескопе, как он едва приметно задрожал и… внезапно схлопнулся, как шапокляк, стал, неописуемо, не толще листа бумаги, оставаясь при этом, необъяснимо, собою. И со следующим моим заполошным вдохом он, не менее внезапно, стремительно приблизился и оказался в нескольких сантиметрах от моего лица – лупой в кунсткамере, полупрозрачным иллюминатором. Я зачарованно впилась глазами в изображение, и оно ожило. Сразу не разобрав, что происходит, я сморгнула – и ахнула: перед моим взором кипела вся моя жизнь, еще до рождения, сквозь все мои плюс-минус сорок лет и вперед, до самой смерти – и после нее. Вне времени, вне пространства, в плоскости с нулевой толщиной, происходящая единомоментно, лишенная линейной временной развертки, происходящая, вечная в каждой секунде, которых там не было ни одной. Там, в этой судьбе, прописанной до всех деталей всех вариантов, ничего не происходило, потому что не было ни «сначала», ни «потом», нуль-каузальность ставила на-попа привычный календарный вектор, материя жизни взмывала, как истребитель, без разгона вверх, перпендикулярно, но и в этом взлете не было, не было «ключа-на-старт»: старт был взлетом был посадкой. Я видела себя пятилеткой в замурзанной футболке, а поверх – себя в школьной форме, себя вчера в Париже, себя три года назад на улице Наметкина, на велике, у которого слетела цепь, себя два года спустя в какой-то пыльной южной деревне, себя двадцать лет спустя на юру под сильным дождем, себя лежащую в постели в нерегулярном кружеве редеющих сивых прядей, стальную урну с прахом в чьих-то руках, и поверх – себя на ступенях Университета, смеющейся, с бутылкой чего-то в руках, и поверх – себя же, с закрытыми глазами, в чьих-то объятиях, и еще раз – в море цветов свое замершее, с закрытыми глазами, отчего-то задумчивое лицо. Вокруг затейливой виньеткой завихрялись люди, машины, самолеты и поезда, дома и улицы, движение пешком и на трамвае, слезы, смех, сон, ссоры, примирения, смятения, мгновения полного покоя и полного отчаяния, стыда, апатии, раздражения, ожидания и вспоминания, встречи и прощания, в последний раз пожатые руки, в первый раз поцелованные губы, одежды и маски, лукавства и откровения… Время пожрало себя без остатка. От уробороса осталась кипящая всем тварным во вселенной дырка. И в этой точке, где я все это смогла втиснуть в тесный дощатый короб собственного сознания, все прекратилось так же внезапно, как и началось. С турбинным шумом, слышным только мне одной, запустилось время. Еще сколько-то минут все сидели неподвижно. А потом раздался общий неровный беззвучный выдох: «Сулаэ фаэтар». И голос Герцога из-за моей спины:

– Ну что же, а вот теперь с Новым годом, меды и медары! Вы, Саша, молодцом. Можете пересесть, если хотите. Кто желает глоток порто? Дилан, сходите к тайнику, притащите запасы. И дайте огня, Беан, дело сделано, можем забулдыжничать. Даешь потеху!


До рассвета мы пили портвейн, ели обязательный в этих краях сыр, гоняли в салки по пляжу, болтали, смеялись, чудили, играли «в крокодила» и в «я никогда не». Дилан с Альмошем продемонстрировали молодецкую удаль и влезли в ледяную воду – не искупаться, так хоть обмакнуться. Остальным тоже оказалось не слабо, и один за другим мои компаньоны стаскивали с себя многослойную шерстяную и нейлоновую амуницию и забега ли в изумленный океан. А когда под утро пришла высокая вода и поднялся ветер, забрались в скважину и стали играть в игру, которую на ходу изобрел придумщик Альмош, – «Снимаем кино про тебя»: все вместе мы сочиняли сценарии фильмов для каждого из присутствовавших, с ним же в главной роли. Придумывать истории про и для любимых людей – что может быть увлекательнее? Я без труда отбросила все вопросы о своем видéнии и о том, откуда оно взялось. Оставила на потом. На когда-нибудь.

А к половине девятого, когда макушки скал заржавели от восходящего солнца, мое племя запело, как некогда пообещала мне в своих дневниках Ирма. А я сидела тихо, свернувшись калачиком в нагретой меловой нише, и любила их, любила, любила. И без всяких мистерий, легко и неслышно, время плясало на месте, и не было в этом счастья, потому что счастье казалось падающей в пропасть головней, чадящей и не святящей совсем, – а было что-то несравненно большее, чему я до сих пор не знаю названия.

Одна из двух моих муз сообщает мне,

что история должна завершиться здесь,

и дальнейшее не имеет значения.

Всё так.

Но тогда придется сделать вид,

что «долго и счастливо» все-таки имеет место.

Нет, не имеет.

Poco a poco da capo al fine.

Вскоре, без приключений добравшись над морем и по уснувшему городку домой, мы разбрелись смотреть сны, самые странные из возможных. В моем личном кинотеатре показывали высокий, влажный и темный узкий зал с неугадываемым потолком, под сводами – шорох перепархивающих голубей, и меня, облаченную в одежды цвета ночи, в тесном кольце людей, чьих лиц я не могла разглядеть: они пели мне что-то, слов не разобрать, и я все хотела попросить их петь так, чтобы я могла понять, о чем эта песня, но, как это бывает во сне, язык не повиновался.


Утро натекло на меня холодной медленной лавой. Глаза не хотелось открывать совсем, потому что там, по ту сторону век, я чувствовала пыльное дыхание клятого этого «долго и счастливо», хотя, казалось бы, мы все еще вместе, мы все еще здесь, праздник не окончен, – но отчего-то уже было невыносимо скользко стоять в гомонливых, скорых водах настоящего. Шепот в ушах, до невыносимости похожий на голос Герцога, говорил мне, что я сама ускоряю это движение, сама умерщвляю, но поделать с этим ничего было нельзя. Я не умела, во всяком случае. События прошедшей ночи уже стремительно подергивались пеплом, млечный свет утра, как прибывающая вода, подтапливал и размывал четкие угольные контуры, смягчал бритвенные края, зализывал трещины, усмирял тектонику. Чуть погодя я услышала, как встала Тэси, неслышно проскользила через всю комнату, и мой матрас просел едва-едва под ее невесомостью. И вот уже она гладит меня поверх одеяла, и скучная невидимая картинка, навязанная мне пробуждением, вытесняется ее безмолвной улыбкой. Я открываю глаза. Я хочу ответить. Надо, надо дальше. Жить дальше. «Дальше». Почти задумалась – и слово рассыпалось на буквы.