Но после визита Аскеназы ей стало легче. Для старого еврея она была всего лишь разменной монетой, которая могла принести прибыль. Он ничуть не хотел оскорбить душу, ранить ее сердце – так за что же на него обижаться? К тому же это ведь он дал ей приют; он увел ее, совершенно ошалевшую, почти обеспамятевшую, из окровавленной комнатки, где валялся страшный, непристойный труп Яцека…
Права Люцина – Юлия должна, обязана отплатить ему добром за добро. И если слово «добро» в понимании Аскеназы то же, что деньги, Юлия даст ему эти деньги. А потом вычеркнет дни, проведенные в этом «Театре», из своей памяти, словно их и не было вовсе!
И она вернулась в ванну, постаравшись ни о чем больше не думать, но была все же одна мысль, которая не оставляла ее, не давала покоя: каким же образом и почему пан Шимон так вовремя очутился в доме старой Богуславы?
А кстати, что это за реплика про его патрона? Выходит, «Цветочный театр» принадлежит не пану Шимону? Аскеназа работает на какого-то хозяина? На кого?
Садовник-брюнет
Хор только что завершил традиционную «увертюру» про душку-колонеля, и раздались звуки рояля. Мадам Люцина придержала Юлию за дверью:
– Ах, какая божественная, божественная музыка!
Мелодия и впрямь была прекрасна. Гармонию звуков не могла испортить даже плохая игра.
– Полонез Огиньского! – вздохнула мадам. – Говорят, пан Михаил-Клеофас был лучшим композитором среди дипломатов и лучшим дипломатом среди композиторов!
Полонез Огиньского… Адам обожал его. А князь Никита Ильич не упускал случая припомнить другого Михаила Огиньского, Михаила-Казимира, гетмана Литовского, лидера польских конфедератов, которого в пух и прах разбил Суворов в семидесятых годах, так что пан гетман без памяти бежал во Францию, зарекшись отныне называть русских «быдлом».
Юлия поджала губы. Ох, не вовремя, не к месту пришли эти воспоминания! Нет, прочь!
Тряхнув головой, она решительно шагнула в комнату, так, что мадам Люцина даже замешкалась от неожиданности. В этот вечер дебюта Незабудки в парадной зале было не очень многолюдно: на премьеры приглашались только свои люди, постоянные клиенты, которые удостаивались чести сорвать первые цветы удовольствия: не более семи-десяти человек. В центре возвышался знаменитый стол для «плетения венков» – обитый красным плюшем, похожий на окровавленный жертвенник.
Сейчас на нем под музыку Огиньского, которую выбренькивала на рояле рыжеволосая Пивонья, облаченная в алый шелк, лениво извивалась Ружа в обнимку с каким-то садовником. Взгляды, которые она дарила молодому человеку, были бы способны растопить небезызвестный Ледяной дом, и возбуждение, охватившее садовника, было видно всякому: ведь на его теле не было и лоскутка! И Юлия оторопела на пороге, осознав: в отличие от девиц, разодетых в свои цвета, все мужчины были голым-голы, хотя спектакль еще не начинался.
Она невольно зажмурилась, но мадам Люцина железным перстом толкнула ее в бок: «Не стой столбом, мужичка!» – и та открыла глаза, изобразила улыбку, помахала рукой – все как ее учили! – молодым людям, которые тотчас окружили ее и принялись осыпать комплиментами ее голубой наряд, ее фигуру, ее волосы. Никто не прикасался к Незабудке, таково было суровое правило Театра: пока дебютантка не выбрала себе садовника, рук не распускать.
Юлия словно в тумане видела окружавших ее самцов. Только трое еще не присоединились к сборищу ее почитателей и сидели у рояля; один поглаживал спину играющей Пивоньи, а двое других были увлечены беседою. И Юлия едва не расхохоталась истерически, услыхав, что эти мужчины, сидящие в гостиной публичного дома, самозабвенно превозносят до небес французскую армию, Французскую революцию, а также гильотину, в которой видели спасение страны, и не только Франции – Польши тоже. Речи Посполитой, свергнувшей гнет России, надлежало непременно обзавестись гильотиной, на которую будут сведены все оставшиеся в Польше русские – и все пленные, захваченные в разразившейся войне.
– Кроме великого князя Константина! – со смехом воскликнул один из беседующих, и голос его показался Юлии знакомым. – У этого кацапа и впрямь великая душа: он без боя отдал Варшаву варшавянам!
– Вопрос – кому? – пробормотал первый. – Будущее в тумане. На престол могут втащить кого угодно.
– Да не все ли равно? Пусть и впрямь Польша станет аристократкой, пусть ее королем станет Чарторыйский, пусть австрийский принц – лишь бы она была независимой от проклятой России!
– Вы что, еще не читали манифест революционного сейма от 20 декабря? Лялевель[22] там расшаркался: «Нами не руководит никакая национальная ненависть к русским, представляющим собою, как и мы, великую ветвь славянского племени». Как вам это нравится?! Добрососедство с великой Россией! Это ли не предательство?! Так что, друг мой, словечко «проклятая» становится немодным.
– Поистине, среди русских хороши были только пятеро повешенных в Санкт-Петербурге после событий на Сенатской площади и их сотоварищи, звенящие кандалами в Нерчинске. Будь моя воля, я бы всю Россию заковал в кандалы!
Как ни отвратителен был Юлии предмет их беседы, она невольно прыснула: два молодых человека, явившихся в бордель, беседуют о политике, выплевывают бессильную злобу, словно забыв, куда пришли, зачем пришли, словно забыв, что оба вовсе голые!
– Господа, господа! – Похлопала в ладоши мадам Люцина, и Пивонья прекратила терзать рояль. – Нынче в нашем милом театре премьера. Представляю вам очередную дебютантку. Ее имя…
Она помедлила, и этого мгновения как раз достало, чтобы двое беседующих прервались, обернулись к девушке в голубом, взглянули на нее со вниманием – и один из них изумленно воскликнул:
– Юлия!
И ей тоже хватило этого мгновения – чтобы увидеть его лицо, и узнать, и понять, что теперь она окончательно погибла, ибо это был… Адам.
Адам!
Золотоволосый красавец, словно изваянный из мрамора, стройный, изящный… а ноги-то у него какие тощие и кривые, словно от другого тела отрезаны! Вот странно – Юлия не замечала этого прежде, когда он был одет. И почему-то сплошь поросшие густым черным волосом до самых чресел!
Откуда он здесь?! Как он здесь?! Зачем?!
«Да за тем же, зачем и прочие, – холодно усмехнулась Юлия. – И, верно, он здесь завсегдатай – ведь на премьеры зовутся только «друзья дома»!»
Она-то мучилась угрызениями совести, изнемогала от стыда, ощущала себя предательницей, потому что введена была в роковое заблуждение тьмой, и ночью, и своей любовью к нему! А он, расточая ей нежнейшие признания, через час бежал сюда и валялся с распутной Ружей, ленивой Пивоньей, глупышкой Фьелэк – да и со всеми с ними враз. С него станется! Ах, потаскун, пакостник, блудодей, кощунник! Да как он смел глумиться над любовью! Вот сейчас Юлия скажет ему! Все скажет, что думает! Ведь, если порассуждать, она здесь очутилась из-за него. Он сейчас узнает, что совершил!
Юлия уже набрала в грудь воздуху, оттачивая словцо поострее, уже хищно блеснули ее глаза, она уже приоткрыла рот, готовясь обрушить на Адама град упреков и оскорблений, – да так и замерла, словно подавилась своими же словами, ибо внезапная мысль, пронзившая ее, была ядовитее змеиного укуса: а что будет, если Адам в ответ назовет фамилию ее отца? На свой позор она уже закрыла глаза, но позора этой отважной, честной фамилии вынести не сможет! Господи, не допусти!
– Юлия, боже правый, – повторил между тем Адам, и недоверчивое изумление на его лице сменилось кривой усмешкою. – Ты здесь?! Так значит, Сокольский ошибался, говоря, что ты дочь… – У него перехватило горло, и как ни была напряжена, потрясена Юлия, она не смогла не заметить, что рука Люцины вдруг ощутимо задрожала, и мадам испуганно воскликнула:
– Проше пана, здесь нет имен! Здесь только цветы и садовники! Нашу дебютантку зовут…
– Юлия! – бормотал Адам, обратив на слова мадам Люцины не более внимания, чем на мушиное жужжание. – Так значит, ты лгала мне все это время?! Лгала с утонченным бесстыдством?! Ты просто шлюха, а не племянница горничной у Аргамаковых, или за кого ты там себя выдавала, и уж тем паче не та, за кого принял тебя Сокольский?! А он-то клялся, что невзначай обесчестил тебя, что должен отыскать, что ты теперь от него никуда не денешься! Поделом ему! Хорошенькое его ожидает разочарование, когда он узнает, что ищет шлюху, а вовсе не дочь русского…
– Проше пана Кохайлика! – истерически взвизгнула Люцина, и Юлия не вдруг сообразила, что Кохайликом в Цветочном театре кличут Адама Коханьского. – Проше пана Кохайлика! Мы не называем никаких имен! Сей новый на нашей сцене цветочек зовется Незабудкою, и сейчас ей надлежит избрать себе садовника. Итак, Незабудка, приглядись, выбери: будет ли у тебя садовник блондин, садовник брюнет, рыжий, шатен, русый? Ты должна быть внимательна!
Мадам Люцина, не останавливаясь, тараторила остальные правила игры, встречаемые смехом и восторженными криками гостей. Они оставляли других девиц и выстраивались перед Юлией. А она стояла будто к полу приклеенная, не сводя глаз с тонкого, красивого лица Адама, на которое медленно восходила лукавая улыбка, а глаза зажигались похотливым огнем.
– О, так ты должна выбрать себе садовника?! – промурлыкал он. – Сделай милость, окажи мне эту честь, пусть у тебя будет садовник-блондин. Выбери меня, и клянусь, Незабудочка, ты этого никогда не забудешь!
В нем просыпалась чувственность, и весомое доказательство сего неудержимо восставало из густой черной шерсти, покрывавшей его бедра.
«Меня сейчас вырвет! – с ужасом подумала Юлия. – Прямо сейчас! Я больше не могу!»
Она отшатнулась от Адама и наткнулась на стоявшего рядом мужчину – того, с кем он беседовал о гильотине. Она его и не разглядела толком, да и теперь было все равно, только бы оказаться подальше от этого Кохайлика, внушавшего ей даже не отвращение – какой-то темный ужас, поэтому она схватила за руку этого незнакомца и напористо повлекла за собой прочь из залы, сопровождаемая улюлюканьем, хохотом и непристойными пожеланиями оставшихся ни с чем гостей.