Он усмехнулся, прижал ладонь к груди, и Юлия содрогнулась.
Она почти не слышала слов Зигмунда, только глядела на него с бессмысленным любопытством: да неужели он не понимает, что она застигла его на месте преступления?! А его последние слова и этот жест… Она как бы вновь увидела два ровных багровых полукружия. И стон желания, сладостный и томный, как бы вновь долетел до нее…
Да он что, глумится над ней? Смеется?!
Казалось, вся кровь отлила от сердца и ударила в голову. Глаза заволокло туманом. Будь у нее сейчас пистолет, она бы выстрелила в это красивое лживое лицо. Будь нож – она ударила бы в это коварное сердце. Но у нее были только руки, а потому, размахнувшись, она со всего плеча влепила Зигмунду такую пощечину, что заныла ладонь.
Его голова откинулась.
Юлия, которая от силы своего удара опрокинулась навзничь, с ужасом смотрела, как наливается краснотой загорелая щека, как сузились потемневшие глаза, как задрожали его губы, прежде чем смогли выговорить:
– Да неужто я люб вам лишь ночью, когда сплю полумертвый от усталости, а вы можете тешить мною свою плоть? Ну так ждите: сложив голову в сражении, я завещаю принести вам свое тело! Может быть, мертвый я доставлю вам еще большее удовольствие!
И повернулся, и вышел, и грохот захлопнувшейся за ним двери, чудилось, сотряс весь дом.
Юлия внимательно глядела на дверь, потом на стену; потом взгляд ее переполз на потолок, с углов которого она вчера так заботливо обметала паутину. Нет, плохо сделала: вон пляшет-колышется в углу белая мохнатая ниточка. Непорядок. Надо встать, взять веник, смахнуть паутинку…
Дрожь вдруг сотрясла ее тело, да так, что застучали зубы. Юлия обхватила себя руками, пытаясь согреться, но напрасно. Чудилось, своды могилы сомкнулись над ней. И зря она думала, что выплакала вчера все слезы – нет, их еще оставалось более чем достаточно!
«… В свинцовом гробу повезут хоронить…»
Солнце уже поднялось к зениту, когда Юлия наконец выбралась из своего угла. Долго вяло бродила по дому, долго расчесывала и заплетала сбившиеся, спутавшиеся волосы, прежде чем сообразила, что надо умыться и поесть. На крыльце стояла крынка и горшочек с творогом – пани Зофья уже побывала здесь.
Рядом сидел тихий, будто вещь, Антоша; он не сказал ни слова, но уставился на Юлию с таким ужасом, что ей стало ясно: он что-то знает о событиях прошлой ночи.
– Чего уставился? – буркнула она так грубо, как только могла, пытаясь скрыть свой стыд перед денщиком.
Антоша жалобно моргнул:
– Что же теперь будет, ваше сиятельство? Что теперь будет?!
Почему-то эта робкая заботливость ударила Юлию в самое сердце.
– Не знаю, – шепнула она, снова готовая плакать, но уж теперь-то слез и вправду не было ни капли, поэтому Юлия только вздохнула тяжело и снова пробормотала: – Не знаю…
Она бессильно опустилась на крыльцо рядом с Антошей, подобрала соломинку и принялась водить ею по доскам, рисуя какой-то невидимый узор, такой же запутанный, бессмысленный, как ее жизнь.
– Все говорят, – таинственно шепнул Антоша, – графа в свинцовом гробу повезут в Санкт-Петербург хоронить.
Юлия выронила соломинку, да так и замерла – вытянув руку со скрюченными пальцами, не поднимая глаз от щелястого крыльца. Сердце ударило раз… и еще раз… и холод пополз к плечам и к ногам, прежде чем оно медленно, словно нехотя, забилось снова.
– Как бы это была его последняя воля, – пояснил Антоша, и Юлия чуть заметно покачала головой.
Нет. Его последняя воля была – чтобы мертвое его тело отдали Юлии, а она тешилась бы им… Но почему так скоро? Он же сказал – когда убьют на поле сражения. А-а, понятно, кивнула Юлия, он застрелился – покончил с собой. Почему? Из-за пощечины? У него был вид смертельно оскорбленного, наповал убитого обидою человека.
Она схватилась за горло, но короткое, сухое рыдание все же вырвалось хриплым криком, клекотом. Антоша умоляюще сложил руки:
– Не убивайтесь так, барыня! Его не воротишь… Гляньте, идет кто-то.
Юлия медленно повернула голову, поглядела. Понадобилось время и усилие, чтобы узнать в человеке, быстро идущем от калитки, адъютанта Добрякова. Он приблизился, кивнул в знак приветствия и стал молча, как бы подбирая слова, мрачно глядя на Юлию.
– Ну, я вижу, вы уже знаете, – наконец проговорил он неприязненно. – Это лучше. Это избавляет меня от печальной необходимости… Впрочем, вам придется теперь пройти со мною в штаб. Господин главнокомандующий желает с вами говорить.
Юлия без слов поднялась и потащилась вслед за Добряковым к калитке. Все тело у нее как бы заржавело от ночных слез и еле двигалось. И ржавые мысли медленно шевелились в голове.
«Зачем я главнокомандующему? – думала она вяло. – Наверное, он знает, что Зигмунд умер из-за меня и хочет сказать… упрекнуть… Не надо. Зачем? Грех на душу. Ведь завтра, когда он узнает о моей смерти, ему будет тяжело и стыдно».
Мысль о близкой, необходимой смерти принесла облегчение. Разумеется, она больше не хочет жить и не может! «Не за что, а вопреки», – всплыли вдруг в памяти слова графини Эльжбеты. Вот именно! Она любила Зигмунда слишком сильно. А теперь вместе с этой любовью должна окончиться и жизнь.
Осознав, что мучиться осталось недолго, что еще была надежда встретиться с Зигмундом: ведь первые три дня после смерти душа человека не покидает места своего посмертного обитания, витает поблизости, – Юлия пошла живее. Надо поскорее закончить этот разговор, а там – броситься в реку Нарев. Два слова написать отцу, попросить прощения у него и у матушки. Нет, отец потом всю жизнь будет каяться, что из-за его прихоти, этого брака, дочь покончила с собой. Он же не знает, ничего не знает… Лучше сделать это как-то незаметно, естественно. Да, все должны думать, что это случайность. Тогда похоронят в освященной земле, может быть даже рядом с Зигмундом. Только почему он завещал отправить тело в Санкт-Петербург? А, наверное, там живут его родители…
Она наткнулась на спину Добрякова и поняла, что они пришли и уже стоят возле небольшого домика с красной черепичной кровлей, на самом берегу Нарева, где жил фельдмаршал Дибич.
– Минуту, – буркнул Добряков. – Я доложу командующему.
Он взбежал на крыльцо, вошел в двери – и через мгновение появился, сурово глядя на Юлию, которая бестолково переминалась на нижней ступеньке, словно больная лошадь у коновязи:
– Пожалуйте. Граф Толь ждет вас.
– Граф Толь? – почему-то удивилась Юлия. – Но я думала, командующий…
– Командование войсками принял генерал Толь, – сухо сказал Добряков. – Кому же еще? Он был начальником штаба, армия имеет к нему полное доверие. Вполне естественно, что до распоряжения из столицы о назначении нового командующего граф Толь принял должность покойного фельдмаршала Дибича!
– Покойного?! – пролепетала Юлия – и осеклась, прижала ладонь ко рту.
Солнце вдруг ударило ее по глазам, да так, что она на миг и ослепла, и оглохла, а испуганный голос Добрякова донесся как бы издалека:
– Ради бога, сударыня, что с вами? Умоляю, придите в себя! Я полагал, вы уж осведомлены… Простите за неделикатность, но для меня скоропостижная смерть фельдмаршала – огромное горе!
Юлия почти не слышала. Голос Антоши глухо отдавался в ушах: «Графа в свинцовом гробу повезут в Санкт-Петербург хоронить!» Понятно, почему он был так опечален: внезапно, накануне решительного наступления, умер командующий всеми российскими армиями! Но Юлия… Юлия-то думала только об одном, об одном-единственном человеке, а потому…
Зигмунд жив! Слава богу! Господи, пусть он будет чужим мужем, изменником, развратником, первейшим злодеем в свете, пусть Юлия его больше никогда не увидит! Только пусть он будет жив, а ей довольно будет знать, что он где-то живет… где-то на земле!
Облегчение, охватившее ее, было почти неприличным. Она не могла сдержать счастливых слез, а ничего не понявший Добряков глядел на нее с сочувствием.
– Но как же это случилось? – наконец-то смогла выговорить Юлия. – Что же произошло?!
– Пожалуйте, сударыня! Граф Толь ждет вас. Он спешит перенести главную квартиру в Пултуск и там готовиться к переправе через Вислу, но желал бы прежде побеседовать с вами, – настойчиво повторил Добряков. – Он вам все объяснит.
Вот что объяснил Юлии граф Толь.
На 29 и 30 мая готовились праздновать годовщину битвы при Кулевче, бывшей во время Турецкой войны 1829 года, в которой участвовал Дибич и которая открыла победоносное шествие в Андрианополь. Приготовления делались среди хороших предзнаменований: теперь, как и тогда, только что выигранное сражение при Остроленке открывало путь к еще большим успехам. Однако же дни торжества должны были превратиться в дни печали…
Вечером 28 мая фельдмаршал прошелся по лагерю, с обычной ласкою здороваясь со всеми встречными, поговорил несколько минут с только что приведенными пленными, был весел и доволен, с легкостью взбежал на холм к дому и в доказательство своей силы отломал от дерева большой сук. Так по странной прихоти судьбы несчастию всегда предшествуют беспечность и радость. Не предчувствуя, что определено ему на следующий день, он возвратился домой.
Он плотно поел и сверх того пил много воды, которую предпочитал всем винам. В десять часов он, подписав несколько бумаг, лег спать, но то был его последний сон; ему суждено было пробудиться только для того, чтобы перейти ко сну вечному.
В два часа ночи граф Дибич почувствовал себя нехорошо; призвав своих людей, он запретил им будить лейб-медика Шлегеля, считая это нездоровье обыкновенным следствием дурного пищеварения, которым постоянно страдал. Только в четыре часа утра, так как болезнь быстро усилилась, был призван доктор. Каков же оказался испуг почтенного медика, когда он увидел почитаемого полководца со всеми признаками холеры! Он тотчас принял все противодействующие меры: сбросил кровь, приставил пиявки, предписал сильное растирание, собственными руками тер тело Дибича, сведенное судорогами, и употребил все обычные в таких случаях лекарства. В семь часов были призваны и другие четыре врача, находившиеся при главной квартире; в числе их прусский батальонный лекарь Кох, специально изучавший холеру. Они удостоверились, что здесь болезнь была в наисильнейшей степени.