Мишка умел читать и прочел по складам: «.. го дня…стоится…одежный карнавал».
Пожав плечами, Мишка пошел по дорожке в глубь парка.
У мусорной корзинки, заваленной разноцветными бумажными обрывками, он остановился.
Красный бумажный колпачок попался ему на глаза.
Мишка схватил колпачок и напялил на голову.
Потом склонился над лужей у дороги. Уши скрылись под колпачком, и Мишке показалось, что он чем-то похож на нового Клоуна.
Тогда он бросился к вороху бумажной мишуры и стал в ней рыться.
Вдруг он вытащил шутовской бумажный нос, прилаженный к бумажным очкам. Он примерил нос и снова посмотрелся в лужу.
Получалось неплохо: он все больше становился похож на Клоуна, а главное, нос совершенно скрыл проклятую пуговицу.
Мишка повернулся к бумажному вороху и, напевая что-то про себя, стал наряжаться.
Утром девочка сидела во дворе на скамеечке и грустила.
Кукла, Щенок и Клоун сидели рядом с ней и скучали.
Вдруг Щенок захихикал и толкнул Куклу.
— Мама! — сказала Кукла ни с того ни с сего.
Клоун перестал улыбаться.
Посреди садика, на парапете маленького фонтана, сидел Некто в красном бумажном колпаке. Уродливый нос утопал в гофрированном бумажном жабо. Плащ из разноцветных серпантинных лент покрывал фигуру незнакомца.
— Вот это да! — восхищенно прошептала Кукла.
— Да это же, это же… — захихикал Щенок.
Тут девочка повернула голову и увидела странную игрушку.
Некоторое время она внимательно ее разглядывала, затем вздохнула и отвернулась.
Тогда странный незнакомец вскочил на ноги, но поскользнулся и, нелепо взмахнув руками, колпачком вниз полетел в воду.
Раздался всплеск.
Девочка вскочила и подбежала к фонтанчику.
Бумажный колпак размок, серпантиновые ленты расплылись по воде. Девочка протянула руку и вытянула из воды странную игрушку.
Она освободила ее от размокшей бумаги, сняла уродливый шутовской нос, и Мишка, ее старый любимый Мишка с пуговицей вместо носа, с заштопанными лапами и клетчатой заплаткой, вдруг вернулся к ней.
Девочка засмеялась, прижала его к себе и поцеловала в мокрую плюшевую голову.
Щенок изо всех сил высовывал свой суконный язычок. Клоун улыбался широкой и доброй улыбкой, а Кукла вдруг так сильно покраснела, что раздулась, превратилась в красный воздушный шар, который взлетел над двором и с треском лопнул.
А может быть, не лопнул. Может быть, и не было никакого красного шара.
Может, Кукла в него вовсе не превращалась.
Может быть, Мишке это только померещилось.
Но то, что Кукла покраснела, — это точно было.
Я сам видел.
Рассказы разных лет
Рюмка коньяку
Подумать только, я — артист академического театра!
Безысходная грусть гамлетовских монологов, тесный мундир Звездича, благоуханные откровения Островского, нарядная причудливость Шварца — прощайте… Прощай, театральная школа! Да здравствует профессионализм!
«Только самые талантливые, глубоко усвоившие заветы нашего общего дорогого учителя, будут достойны пополнить славный коллектив нашего театра», — сказал главреж на выпускном балу.
И первая роль, которой я удостоился в театре, была… роль трупа сына героини в одноактной пьесе Брехта.
— Дружочек мой, — сказала мне знаменитая актриса, игравшая героиню, — когда вас вынесут, не смотрите на меня. Меня это выбивает.
И вот я лежу на вожделенной сцене, завернутый в пыльную, воняющую псиной холстину, и, плотно сжав веки, слушаю страстный, полный боли монолог знаменитой актрисы. Ее голос то отдаляется, то приближается. Временами она кричит мне прямо в ухо. Она орошает мое лицо слезами. Публика неистовствует в восторге.
Я не могу пошевелиться, не смею открыть глаза. О, если б я не так глубоко усвоил школу…
Я с гордостью ношу на груди эмблему нашего театра. Знакомые все чаще спрашивают меня, встречая на улице: «В какой пьесе вас теперь можно посмотреть?»
Я снимаю значок и начинаю пробираться в театр глухими переулками. Вдруг — о счастье! Актеры, выносящие меня на сцену, выразили протест дирекции. Они, дескать, все пожилые, а я слишком тяжелый. Меня решили заменить.
Удача никогда не приходит одна. Исполнитель роли второго лакея в инсценировке по известному роману Горького внезапно заболевает. Роль достается мне. Товарищи смотрят на меня с завистью. Я приступаю к репетициям. В первом акте я должен пронести поднос с двумя бокалами. Во втором — меня вообще нет. В третьем — кульминация. Один из эпизодических купцов подходит к буфетной стойке, за которой я торчу, а я должен, угодливо улыбаясь, налить ему рюмку коньяку. После чего мой партнер, отойдя с рюмкой на авансцену, произносит свою единственную фразу: «Знаем мы этих Маякиных» — и выпивает коньяк до дна.
— Георгий Георгиевич, вам все понятно? — спрашивает главреж исполнителя роли купца. — До дна! Именно до дна! И многозначительней! Гораздо многозначительней! В этом правда вашего характера! — требует на репетициях главреж.
В перерывах я нарочно кружу вокруг главрежа. Наконец это начинает его раздражать.
— Вам что? — спрашивает главреж, бессознательно проверяя карман.
— Простите, я хотел узнать, как… у меня?
— У вас? Что у вас? Ваша фамилия Глейх? А как? А! На вас жаловались из репертуарной части, что вы приходите за два часа до спектакля! Вам что, жить негде?
Нет маленьких ролей, есть маленькие актеры. Это мы тоже усвоили в школе.
Я приходил в театр за два часа до начала спектакля и, пока гримерная комната пустовала, искал себе грим. Каждый раз новый. Загримировавшись, я вышагивал по комнате, пробуя походки. Я работал над образом.
Публика оценила мои усилия. В первом же спектакле мой проход с двумя бокалами вызвал смех. Я глубоко усвоил школу. Но я не был еще настоящим профессионалом.
— Одеяло на себя тянешь? — спросили меня после спектакля лакеи: первый, третий и четвертый.
На следующем спектакле они со мной не поздоровались.
Я весь ушел в хозяйственные заботы. Являясь теперь незадолго до начала спектакля, я тщательно готовил свой реквизит. На буфетной стойке расставлялись закупоренные бутыли с чаем. Чай туда был налит, наверное, еще при жизни основателя нашего театра, и теперь пыльные бутыли навеки замкнули в себе историческую жидкость, хранившую воспоминания о первых представлениях ныне академической труппы. Я расставлял эти бутыли с особенным благоговением. Кроме них, буфетную стойку украшали бутафорские фужеры дешевого стекла, хилые оловянные вилки и картонные тарелки.
Заветную бутылочку со свежезаваренным чаем и маленькую рюмку я прятал под стойку отдельно.
Каждый спектакль Георгий Георгиевич вовремя отделялся от толпы статистов и направлялся к стойке, утопая в огромной бороде. Я выхватывал заветную бутылочку из-под прилавка и, угодливо улыбаясь, наполнял свежим чаем маленькую рюмочку.
Георгий Георгиевич отходил с ней на авансцену, говорил свою единственную фразу: «Знаем мы этих Маякиных» — и осушал рюмку, на мой взгляд, слишком многозначительно. Потом он ставил рюмку на стойку и возвращался слушать анекдоты, которые шепотом травили статисты.
Я больше не работал над образом, ходил своей походкой, гримировался «на три точки»: мазок грима на лбу и два по щекам. Со мной в театре опять здоровались. Я ничем не выделялся из коллектива, но вдруг моей физиономией заинтересовались в кино.
Беда никогда не приходит одна. Мотаясь между киностудией и театром, я, волею судеб, пришел на очередной спектакль за два часа до начала. Как раньше. И тут меня посетила дерзкая идея. Я сел перед зеркалами в пустой гримерной и стал восстанавливать свой любимый грим. Во всех подробностях. Лампы по сторонам лица припекали кожу, мучительно хотелось спать, но я увлеченно вылеплял длинный лисий нос, светлил брови и тщательно рассаживал по щекам веснушки. Рожа получалась великолепная, подлая, лакейская рожа. Она глядела на меня из зеркала чужими бессмысленными глазами, ухмылялась и вздергивала белесые брови. Потом рожа стала увеличиваться, вылезла за рамки зеркала, расползлась по стене и спросила гадким голосом: «Ваша фамилия Глейх? Одеяло на себя тянете?»
— На сцену! На сцену! — Помреж хрипло выкликал мою фамилию по внутреннему радио.
О ужас! Я, оказывается, заснул под лампами, прямо на столе! Скорей!
Дверь отлетела с грохотом. Ковровая дорожка встала дыбом. Перила лестницы обожгли ладони. Скорей!
Я мчался на сцену, обгоняя грохот своих штиблет.
Круг уже повернули. В темноте свалены грудой декорации второго акта. Значит, я проспал первый выход? Скорей!
Яркий свет рампы ударил в глаза, ослепил. Я шмыгнул за стойку. Первое, что я увидел, был кончик длинного лисьего носа, смятый и торчащий перед левым глазом. Но это мелочь. Прямо на меня надвигалась огромная борода Георгия Георгиевича. Я нырнул под стойку. Пусто! Заветная бутылочка со свежезаваренным чаем и маленькая рюмка остались ждать меня в реквизиторской. Надо было принимать решение, как в воздушном бою. Будь что будет! Я схватил тяжелую пыльную бутыль. Чем открыть? Оловянная вилка свернулась в рулет. Но пробка, жалобно пискнув, поддалась и провалилась в горлышко.
Чудовищное зловоние ударило в ноздри, остановило дыхание. Медлить нельзя! Вот и фужер. Зеленая, густая как масло вонючая жидкость спазматически изверглась в бутафорский сосуд. Глаза Георгия Георгиевича засветились неземным огнем. Дрожащей рукой я протянул ему наполненный до краев фужер. При этом я по привычке угодливо улыбался, так как кончик моего носа уполз под левую бровь.
Георгий Георгиевич взял фужер и вышел на авансцену.
— Знаем мы этих Маякиных, — сообщил Георгий Георгиевич дикторским голосом и, совершенно немногозначительно, выпил фужер до дна!
У меня отнялись ноги. Но Георгий Георгиевич почему-то не умер на месте. Неся пустой фужер, как флаг, он двинулся кратчайшим путем со сцены, к общему недоумению статистов.
Он шел высоко задирая ноги, будто поднимался по крутой лестнице.