Однако что есть музыка, в конце-то концов? Я сам не знаю: быть может, это способность трогать сердца при помощи различных звуков и тембров. Согласен ли ты с подобным определением? Ах, да какое тебе дело до определений! Ведь, бьюсь об заклад, ты сейчас пишешь новые стихи!
Сегодня, хоть Касарес и храпит, я своротил бы горы. А час уж поздний. Завтра, пользуясь тем, что мы поедем через Лериду, я отправлю тебе письма с почтовыми.
7
На заседании Аудиенсии как главный судья Уголовной палаты сеньор Пруденсио Сапата, так и прокурор д'Алос блестяще провели допрос свидетелей зверского убийства, совершенного «присутствующим здесь Перрамоном». Из прагматических соображений свидетельские показания были распределены между пятью субъектами мужеского и женского пола. Primo[138] – ночной сторож гостиницы «Четыре державы», главное действующее лицо в развитии событий в соответствии с теорией прокурора. Secundo[139] – камеристка жертвы. Tertio[140] – официант, работавший в вечернюю смену до одиннадцати. Quarto[141] – месье Видаль, профессиональный концертмейстер quòndam[142] Магидельоп Десфлох. Quinto[143] – горничная с первого этажа гостиницы, услышавшая крики камеристки жертвы. В связи с необходимостью поскорее завершить процесс, в соответствии с инструкциями председателя Аудиенсии, было решено, что не имеет смысла отправлять курьера в гвардейское формирование, уже, должно быть, прибывшее в Сарагосу по дороге в Малагу, в рядах которого путешествует юный Сортс, ведь он, будучи лейтенантом гвардии его величества, полностью вне подозрений. Про сеньора Аркса, помощника театрального импресарио, ни одна живая душа не вспомнила, да и кому он нужен, если убийцу уже поймали. В ответ на вопросы судьи и прокурора были получены следующие сведения: Primo ни о чем не имел ни малейшего понятия. Ночью он, по своему обыкновению, крепко спал, «а раз я сплю, то откуда мне знать, кто тихомолком входит в гостиницу, а кто из нее выходит, если они даже не удосужились позвонить, чтобы разбудить меня». Secundo дала интереснейшие показания, поскольку ни по-каталански, ни по-испански не говорила и не понимала. В зале суда не было ни приставов, ни слуг, разумеющих по-французски, так что ее показания ограничились жестикуляцией, из которой можно было заключить, что она видела, как этот garçon[144] (тут она указала на него пальцем) вошел в комнату мадам в десять часов вечера. На самом деле лучше всего ей удалось осушить фальшивую слезу и жестами изобразить сцену обнаружения окровавленного трупа, в точности повторяя собственные крики, которые она при этом издавала. Впрочем, вышло все отлично. Камеристка была страх как довольна тем, что ей наконец удалось избавиться от этой ненасытной пожирательницы мужчин. Она уже договорилась с месье Видалем о том, чтобы совместно открыть кафе в каком-нибудь скромном городке неподалеку от Барселоны в ожидании того, что в один прекрасный день цивилизованные люди смогут вернуться во Францию. Tertio – паренек с улицы Бория, горевший желанием помочь следствию, ничего нового не сообщил, потому что «я заканчиваю работу в одиннадцать, почтеннейшие господа, и никакого шума не слышал, ничего особенного не происходило». Допрос Quarto они могли бы провести с блеском, но и месье Видаль не понимал кастильского наречия. Зато смог дать показания по-каталански, поскольку он был родом из Сайягуза[145], и Уголовная палата в полном составе, за исключением одного только обиженного и рассерженного судьи Сапаты, нарушила регламент, согласно которому todas las causas se substanciarán en lengua castellana[146]. Месье Видаль был очень доволен, поскольку вся судебная неразбериха означала, что он наконец-то избавился от этой ненасытной вагины с голосовыми связками, «которая никогда, слышите, никогда не соизволила обратить на него ни малейшего внимания, как будто у него между ног не здоровенный стояк, ишь распустилась, так ей и надо». А вот кафе он бы предпочел открыть где-нибудь в другом месте, подальше от цепких лап Аудиенсии. Возможно, где-нибудь в Ломбардии. И кто знает, быть может, со временем они преобразуют его в театрик в венском стиле; да, идей у него было навалом, главное, что сейчас ему никогда уже больше не придется играть на фортепьяно треклятую песенку «Je parlerai d'amour»[147], при одном упоминании о которой его выворачивает наизнанку. И только тогда, когда он решился взглянуть на обвиняемого и обругать его, «это ж надо, до чего дошла в наше время молодежь, кровопийцы», только в эту минуту, в виде исключения, адвокат, человек в вонючем пальто, встал, профессионально похлопал Андреу по плечу в знак утешения и заявил, что молодежь тут вовсе ни при чем и что дело свидетеля давать показания, а не выносить оценочные суждения. И все с ним согласились. Месье Видаль пожал плечами. Сбережений для открытия кафе у них с камеристкой было достаточно. При допросе Quinto перейти на кастильское наречие снова не удалось, потому что она его почти не понимала, и дон Пруденсио вознегодовал («Esto que coño es»)[148], но ничего поделать не мог: как только Quinto оказалась перед залом суда со всей его параферналией, она разрыдалась так, как будто это ее судили. Ей было жалко парнишку, бедный мальчик, но ведь ей же сказали, что он убийца. Тут она снова расплакалась и попыталась что-то сказать по-испански, но никто не разобрал, что именно, по этой причине ей разрешили повторить показания по-каталански. Через пень-колоду из нее удалось наконец вытянуть, что она услышала крики камеристки лягушатницы, а потом краем глаза увидела окровавленный труп. И он ей все еще снится. И никакая сила на земле не заставит ее снова войти в эту комнату. Судья Уголовной палаты поглядел на карманные часы, подумал: «Да, что-то мы припозднились», ударил молоточком по столу, чтобы отложить заседание, и быстро встал, испросив позволения у молчаливого верховного судьи, который в исключительном порядке присутствовал на заседании.
В то время как Tertio давал показания в зале суда, маэстро Перрамон у входа во дворец маркиза де Досриуса боролся с неизъяснимым страхом. Маэстро Перрамон был одет в костюм, который обновил десять лет назад на Пасху: рубашка из тонкого сукна, несколько потрепанная, панталоны и кафтан бежевого цвета и светлый жилет. На голове красовался парик, купленный к новогоднему молебну, который имел еще весьма сносный вид. Чтобы произвести на маркиза впечатление, маэстро Перрамон продел в петлицу кафтана цепочку, издалека казавшуюся золотой и утопавшую в карманчике жилета, в котором не было никаких часов: он не испытывал в них необходимости, так как жизнью его управлял бой то одного, то другого из двухсот сорока трех колоколов Барселоны, каждую четверть часа напоминавших подданным его величества короля Карла IV о том, что tempus fugit irremisibile[149]. Ему так хотелось показать себя с хорошей стороны, что он чуть-чуть припудрил щеки, дабы скрыть следы слез, пролитых им в ту ночь. Мина, которую состроил дворецкий, когда маэстро Перрамон сообщил ему, что желает поговорить с маркизом, еще больше его обескуражила.
– Я принес рекомендательное письмо, – сказал он, протягивая слуге конверт с листком, на котором черкнул несколько строк каноник Пужалс: музыкант снова осмелился его побеспокоить в самом разгаре предновогодних битв с барселонскими религиозными конгрегациями по поводу праздничного молебна. – Речь идет об очень важном деле…
– И как об вас доложить прикажете? – Лакей вскинул левую бровь, чтобы продемонстрировать еще более высокомерный взгляд на этого нищего в воскресном платье.
– Маэстро Перрамон… Скажите, что я был помощником капельмейстера Кафедрального собора… И Санта-Мария дель Пи… – пытался объяснить он, размышляя, что лучше быть псом во дворце, чем наследником в лачуге.
Слуга, полностью разделявший его мнение по этому вопросу, ушел, оставив его одного в просторном вестибюле, куда проникал свет из окон, выходивших на улицу Ампле. Глаза у него разбегались от такого количества стульев, консолей, ламп, безделушек, статуэток, часов, занавесок, павлиньих перьев, подставок для зонтиков, глиняных ваз работы валенсийских мастеров из Манисеса[150], ваз из венецианского стекла, ковровых дорожек, картин, рамы которых были дороже самого полотна, окон, ступеней, широченных перил из белого мрамора, с позолоченными колоннами, бюстов римских императоров, а также покойного короля Карла и самого маркиза в молодости, когда он был полон жизни, мил, умен и не так богат, как сейчас, плиток с изображением бесконечно сложных арабесок, бесполезных секретеров с закрытыми ящиками, таинственных заброшенных доспехов, стенных часов, настольных часов, карманных часов… Он никогда еще не видел такого скопления предметов в одной комнате. Голова пошла у него кругом от мысли, что это всего лишь вестибюль. Тут музыкант подумал, что, наверное, пристойнее было бы позвонить в дверь черного входа, предназначенного для прислуги. Но сделанного не воротишь. Он взволнованно смял в руках треуголку. «Куда же этот лакей запропастился?»
– Извольте следовать за мной.
Он и не заметил, что дворецкий со вскинутой бровью стоит перед ним. Однако презрительная мина исчезла, уступив место каменному лицу. «Значит, маркиз меня примет».