Ваша честь — страница 29 из 71

ровенный уголок, где красовалось фортепьяно, на котором еще недавно играли маэстро Видаль и Сортс-младший. Стены комнаты украшала драпировка, три живописных полотна, две книжные полки и шкаф с различными духовыми инструментами. Трепеща, маэстро Перрамон уселся за фортепьяно, настойчиво пытаясь восстановить в памяти какую-нибудь пьесу из тех, что он играл давным-давно, потосковал об Андреу, с досадой утер слезы, мешавшие ему думать, и каким-то чудом, словно посланная ангелом-хранителем, ему припомнилась простенькая, коротенькая мелодия Вольфганга Моцарта из Зальцбурга. Он очень дурно, через пень-колоду, сыграл ее, а когда закончил, маркиз ничего не сказал; тогда маэстро Перрамон нарушил молчание и предложил привести к маркизу капельмейстера: «Пусть он вам сыграет…»

– Можете идти.

– С вашего позволения, господин маркиз, когда мне вернуться, чтобы осведомиться, к чему привели наши хлопоты?

– Какие хлопоты?

– Вы обещали мне похлопотать, господин маркиз… Поговорить с верховным судьей.

– Ах да, – без особой радости отозвался маркиз. Он было и запамятовал. Он постучал тростью об пол. – Но вы-то ведь обещали, что сыграете.

– Я сделал все, что мог, господин маркиз.

– Ну что ж. Я тоже сделаю, что смогу. – Два сухих удара тростью об пол. – Приходите завтра.


Заседания Аудиенсии открыты для всех. Однако это не значит, что туда пускают кого попало. Терезе пришлось ждать на пласа Сан-Жауме, опершись о церковную стену, дрожа от холода и нетерпения. Она провела там все утро, не двигаясь с места, не отрывая глаз от входной двери, боясь пропустить момент, когда Андреу выведут из здания. Ей хотелось, чтобы он ее увидел, хотелось, чтобы он заметил, как она машет ему рукой и шлет воздушный поцелуй, хотелось, чтобы он понял, что она очень-очень-очень его любит. «Не думай, что ты один на свете, Андреу; твой отец делает все, что может; уж я-то знаю, Андреу, что ты ее не убивал». А еще ей хотелось, чтобы ему в тюрьме не было ни холодно, ни страшно. «Андреу, как я тебя люблю, если бы ты знал».

По пласа Сан-Жауме почти никто не проходил. А может быть, Тереза просто никого не замечала, потому что взор ее был прикован к входу в здание; она ничего не слышала, потому что рыдания в ее душе заглушали любые другие звуки. Хотя до нее все равно не донеслась бы последовавшая за тем, как Андреу заявил, что невиновен, финальная речь главного судьи Уголовной палаты, которую он закончил поучительными словами обращения к заблудшей овце. Содержание речи заключалось в том, что бессмысленно сожалеть о последствиях содеянного нами; что мы должны осознавать, что делаем, до того как сотворить зло; в противном случае наше общество не имело бы возможности защитить себя от людей, лишенных стыда и совести, от тех, для кого личная выгода дороже общего блага, от всякого рода преступности, неповиновения, насилия и предательства благородных принципов, зиждущихся на полноте власти и милосердия его величества короля Карла IV. «Приговор подлежит исполнению через двадцать дней. Помилуй Господь твою душу». Всего этого Тереза услышать не могла, по вышеупомянутой причине наличия рыданий в душе, а также потому, что она ждала окончания суда на площади, а его заседание происходило на третьем этаже с другой стороны здания. Не удалось бедной Терезе и увидеть Андреу, выходящего из здания суда: она себе вообразила, что подсудимый, приговоренный к смерти, может выйти из главного входа, а между тем всем и каждому пора бы знать, что висельников выводят в переулок Сан-Север и везут в тюрьму по улице Пьетат[155]. Тереза видела, как выезжают и выходят судьи, важные чиновники и всякого рода служащие, кто в карете, а кто пешком, но не обратила на них внимания. Она ждала Андреу и печальное его лицо. А потому, когда за ней пришел маэстро Перрамон и одним только взглядом дал ей понять, что от маркиза ждать помощи смысла не имеет, она сказала ему, что Андреу еще не выводили, и она не знает, почему так долго. Они прождали еще часа два, пока не поняли: предугадать всего происходящего в таком величественном и благородном здании, как Аудиенсия, невозможно и с Андреу, похоже, случилось нечто им неведомое.


Обедать он не стал. Да и зачем, если можно было считать его уже мертвым? К тому же желудок его был полон твердой и горькой тоски, от которой его тошнило и время от времени становилось даже трудно дышать. Открылось окошко в двери, и за ним он разглядел, даже и в темноте, приторную улыбку. Заключенный ее проигнорировал: какое она имела значение, если он уже был мертв? Он равнодушно дождался, пока тюремщик откроет обе двери камеры и впустит в нее маслянистую улыбку. Отец Жуан Террикабрес, штатный священник тюрьмы на пласа дель Блат, десять лет занимавший свой пост после непростого выбора на конкурсной основе, ведь на пост этот назначали пожизненно, и имевший пятьдесят семь приговоренных к смерти в послужном списке (отличном списке, поскольку он не смог уломать только шестерых), переступил порог. В одной руке у него была какая-то странная свечка, в другой – полуразвалившаяся черная книженция, а на губах – улыбка. Тогда, сообразив, кто был этот посетитель, Андреу кинулся ему в ноги: «Отец мой, я невиновен, это ошибка», а патер подумал: «Не на того напал, тут все говорят одно и то же или почти все». А Андреу: «Отец мой, я провел часть ночи с этой женщиной – это правда («Ах, всегда этот грех, Боже мой, до чего же бессильна плоть, Господи, и почему человеку не дано быть ангелом, Господи, тогда все зло бы в мире прекратилось, о Боже мой, все зло идет от шестого греха, вечно от шестого»), но потом я ушел, и она была жива, я не убивал ее, отец мой! А потом… я не знаю, что было потом, отец мой!» И патер Жуан Террикабрес, штатный священник тюрьмы на пласа дель Блат, превозмог отвращение и несколько раз похлопал по спине несчастного грешника, чтобы его утешить: «Покайся, сын мой, и Господь тебя помилует»; а Андреу говорил ему: «Но, отец мой, я не совершал этого греха!..» А тот ему: «Сын мой, нет для Господа большей печали, чем отсутствие покаяния. Ты, сын мой, согрешил; ты лишил человека жизни, не имея на это права. Ты что же, возомнил себя королем? Или судьей? Нет, сын мой… Нам, смертным, не должно убивать: это не угодно Богу». А тот, в еще большем отчаянии: «Патер, отец мой: я много в жизни грешил, много!.. Но никогда никого не убивал. Никогда, отец мой». И патер Жуан Террикабрес, штатный священник тюрьмы на пласа дель Блат, подумал: «Ну, это уже сказки про белого бычка» – и снова похлопал заключенного по спине: «Сын мой, ты ничего не добьешься отказом признать свою вину. Или ты решил, будто правосудие не знает, что делает?» Тогда Андреу перестал всхлипывать, и на несколько мгновений воцарилось молчание. Он втянул в себя сопли:

– Уходите.

– Что ты сказал, сын мой?

– Вон отсюда.

Андреу встал. К ноющей тоске в желудке прибавилась ярость, невероятная, слепая, совершенно нестерпимая.

– Ты отвергаешь милосердие Господне?

– Катитесь ко всем чертям.

Седьмой. Седьмой заключенный, оказавший сопротивление. Однако патер Террикабрес, человек железной воли, очень доходчиво убедил себя, что упрямец покамест не умер и за эти дни многое может произойти, а коли он сам не сдастся, мы еще посмотрим, кто кого. Приторная улыбка соскочила с него в камере, там он ее и оставил.


Долгое и терпеливое ожидание ни к чему не привело – увидеть донью Гайетану ему не удалось. Жестокосердная решила пренебречь послеобеденным отдыхом. Дон Рафель воспринял то, что его телескопические притязания были отвергнуты, как предательство и чувствовал себя как никогда несчастным. Безрассудное преследование вожделенной им женщины делало для него невидимыми все прочие тревоги, включая главное осложнение, которое свалилось на него с треклятого момента, когда гнусный Сетубал обнаружил дома у этого Перрамона бумаги, которые ему ни в коем случае не следовало находить. Дон Рафель был не дурак и понимал, что его репутация зависит от того, будет ли дон Херонимо Каскаль держать язык за зубами. Однако тем вечером ему казалось, что более чем тысяча подспудных угроз его удручает, что донья Гайетана не пришла после обеда к себе в спальню.

Он поставил телескоп на место. Потом встретился глазами со своим собственным взором на портрете Тремульеса, висевшем в кабинете на почетном месте, и сам себя возненавидел. В доме Массо после обеда отдыхали всегда. В этот сокровенный час слугам, не имевшим такого обыкновения, было приказано не шуметь, не болтать и не покидать прилегающего к кухне помещения. Вследствие этого звук шагов дона Рафеля, направлявшегося в сад, должно быть, показался диковинным и дерзким этим стенам, до такой степени привыкшим к строгому распорядку дня доньи Марианны. Он вышел в сад. С неба сыпал такой мелкий дождь, что даже моросью его назвать было нельзя, и, несмотря на то что стоял конец ноября, еще не похолодало. Дон Рафель любил прогуливаться по саду. В эту минуту, обернувшись к дому, он гордился тем, что ему принадлежит нечто столь прекрасное. Сад, плод трудов трех садовников, занимавшихся его благоустройством до настоящего времени, практически из ничего превратился в чудо растительной архитектуры аристократического вкуса и внушительного размера. Денег в сад дон Рафель вложил немало. Здесь ему удалось организовать четыре или пять достаточно роскошных амбигю[156], чтобы заставить тем самым избранное общество простить ему его недостаточно благородное происхождение, тоже немаловажный факт; ведь дон Рафель нередко думал: «Ну чего бы мне стоило родиться аристократом, и все бы мне давалось гораздо легче, в особенности на сердечном фронте». Пахнуло соленым морским ветерком.

С лианы винограда, разросшейся почти по всей стене дома, начинали падать багровые осенние листья. Кипарисы и лавры, у самой стены, придавали ей иную величавость. А в тенистом уголке, где росли каштаны, находилась самая лучшая земля, которую садовники использовали для обогащения почвы на центральных клумбах. Клумбы пользовались особой любовью дона Рафеля. Посреди сада бил фонтанчик с сидящим Купидоном, уши и улыбка которого несколько стерлись с течением времени. Четыре клумбы с лучшей землей, разбитые вокруг фонтанчика, ярко выделялись на фоне ансамбля, потому что в любое время года на них росло полным-полно цветов, менявшихся в зависимости от сезона: летом – первоцветы, недотроги, герани и розы; зимой – примулы, цикламены, хризантемы, каллы и календулы. Донья Марианна обожала эти цветы, с ними весь сад в целом приобретал, скажем так, совсем иной вид. И с того самого дня, когда хозяйка дома разрешила рассадить на клумбах у фонтана эти цветы, она окончательно и бесповоротно запретила домашним животным выходить в сад: «Чтобы лапы их здесь не было, Рафель. Собаки только и глядят, как бы испортить цветы. А кошки постоянно скребут землю в горшках». – «Но как же, Марианна!» – «Нет, я сказала. А „нет“ значит „нет“». Последствия этого решения