Ваша честь — страница 32 из 71

Дон Рафель в волнении оторвал глаз от объектива. Желание, распаленное Гайетаной, внезапно улетучилось, и он сосредоточился на биении сердца, которое колотилось не от восторга, а от ужаса. Возможно, именно поэтому под вечер того четверга в конце ноября, в День святой Фаустины[159], покровительницы больных чахоткой и продавцов посуды и кастрюль, его честь вернулся в Аудиенсию и перечитал все документы расследования и судебного заседания, а также приговор по делу мадам де Флор тщательно и внимательно. По прошествии двух часов старательных поисков он окончательно уверился, что, хотя некоторые вещи касательно этого ничтожного Перрамона и казались ему темными и необъяснимыми, никакого вреда приговоренный причинить дону Рафелю не мог, в особенности если он так и будет содержаться в строжайшем одиночном заключении. Так что остается только ждать, когда вернется спокойствие духа, а с ним и счастье, потому что жить с постоянной занозой в сердце слишком утомительно. Единственный, с кем нужно будет держать ухо востро, – Сетубал Каскальский. Если, конечно, с ним можно держать ухо востро.

Дон Рафель вернулся домой, сделав крюк в направлении пласа дель Блат, хотя дождь теперь шел гораздо сильнее. Он приказал кучеру проехать вниз по улице Аржентерия. На улице Капучес его, сидящего в экипаже, всего передернуло, но вид дон Рафель продолжал сохранять невозмутимый, словно желал показать всем соседям и подданным его королевского величества дона Карлоса, что ему нечего скрывать. Для его чести это было чем-то вроде успокоительного.


Покамест дон Рафель предавался горьким воспоминаниям, в самых недрах тюрьмы на пласа дель Блат Андреу без малейшего аппетита глядел на тарелку с так называемым супом.

– Дождь все еще льет?

– Да. Словно проклятье какое-то. Давай поешь. Хоть что-нибудь да нужно тебе покушать, парень.

– Мне осталось жить двадцать два дня.

– Не думай об этом.

– Я и не хочу об этом думать. – Молчание, почти во мраке. – Я никого не убивал!

Тюремщик закрыл окошко в деревянной двери камеры и отправился восвояси, думая про себя: «Бедный ребенок!» Он даже решил, что, быть может, все так и есть, как говорит этот юноша, и правда на его стороне. Как ни крути, а этого паренька ему было жаль. А вот к голландцу, покрывшемуся коростой и заросшему волосами, которого несколько дней назад тоже перевели в одиночное заключение, он был совершенно равнодушен, вероятно, потому, что ни слова в его речи не понимал. И еще неизвестно было, дошло ли на самом деле до этого человека, что за убийство проституток ему тоже уготовлено местечко на виселице, потому как они хоть и развратные девки, а все дети Божии.

В тот вечер Андреу снова ужинать не стал. Его нетронутую порцию отдали голландскому моряку, который сожрал ее, не задавая вопросов.

Дону Рафелю на ужин подали устриц с молодым белым, чуть игристым вином. Нельзя сказать, чтобы он был особенным любителем устриц, но время от времени было необходимо, чтобы всякая тварь во дворце Массо знала, что хозяева изволили откушать устриц. Слуги в таких делах знают толк и могут быть лучшими переносчиками новостей от одного дома к другому. В этом вопросе донья Марианна была с ним совершенно заодно. До такой степени, что ее супруг даже добился того, что она стала находить в устрицах определенный вкус.

На второе дону Рафелю подали пареную репу, которую он очень любил. Ясное дело, тарелка с очистками от репы особенного престижа никому не добавляет, но нужно же и побаловать хозяина дома, когда это почти ничего не стоит. И донья Марианна была с ним совершенно заодно, поскольку тоже обожала репу.

Переварить устриц, съеденных на ужин, не так-то просто, и дон Рафель приказал установить телескоп рядом с клумбами. Внезапно налетевший ветер разогнал тучи, и казалось, что хотя бы в самом начале ночь будет ясной. Невооруженным глазом он увидел, что дождь, ливший так долго, как следует промыл небо и звезды на нем сияли особенным блеском, будто им было необходимо, чтобы кто-нибудь вроде его чести созерцал их жадными глазами. С тем же тщанием, с каким он наставлял линзы телескопа на белоснежные телеса доньи Гайетаны, он приготовился рассматривать туманность Ориона. Уже более двух недель он не наблюдал за ней. Она совершенно не изменилась: вечно неподвижные загадочные облака, являвшиеся, по словам мудрецов, собственноличными свидетелями космического взрыва, раскрывались ему полностью, с большей щедростью, чем донья Гайетана, обнажавшая лишь часть своего тела. Было холодно, и он поежился, хотя и был в пальто. Ему пришлось поправить положение телескопа, потому что предмет его наблюдения постоянно смещался куда-то влево, словно небо пыталось скрыться от взора человека с телескопом. В те несколько мгновений, пока он настраивал телескоп, вся сидерическая система[160] дрожала вкупе с инструментом, как будто дон Рафель и Орион стали свидетелями звездного землетрясения. Когда ему наскучило глядеть на четыре блестящие точки, едва различимые при помощи его телескопа, он направил объектив в другую сторону, чтобы провести некоторое время за наблюдением Плеяд. Сколько он мог их насчитать? Семь, восемь, девять, двенадцать, двадцать… Доктор Далмасес говорил, что можно разглядеть больше пятидесяти… Дону Рафелю хватало и семи самых ярких звезд, поскольку его представление об астрономии было очень тесно связано с мифологической традицией, и таким же образом, как в Орионе ему нравилось видеть охотника, его кушак, ножны и колчан, не считая тайн туманности, в Плеядах он искал ужасающую историю преследования, которому устрашающий Орион подверг семь прекрасных нимф: Меропу, Электру, Тайгету, Майю, Алкиону, Гайетану и Эльвиру[161], бедняжечку.

Холодок того же страха, который заставил его честь под вечер отправиться в здание суда перечитывать документы, пробежал по его позвоночнику, и, возможно, из-за того, что стояла промозглая ночь, дон Рафель почувствовал себя незащищенным, конечно не до такой степени, как Андреу, лежавший на койке с открытыми глазами, глядя на темную стену перед собой, не думая о звездах и еще не понимая, что с ним происходит, но с твердой уверенностью, что он гниет заживо и что, однако, ему не дадут сгнить полностью, потому что день окончания его срока годности уже известен – двадцатое декабря, День святого Доминика[162]. Душа юноши безутешно рыдала изо всех сил, но дон Рафель не слышал этих рыданий, даже в тихом саду, среди тихих звезд.

28 ноября 1799 года


Из Кандасноса, друг мой, мир видится совсем по-другому. Чтобы доехать до этого поселка, мы на протяжении многих лье скакали по пустыне. Местный люд называет ее Монегрос. Представь себе, все там земляного цвета, и не встретишь ни дерева, ни кустика, ни травинки. Иногда попадается неприветливый низенький кустарник, вроде ежевики, весь в шипах. Хорошо еще, что дождь моросит: уж лучше пусть лошадь скачет по лужам, чем страдать от невыносимой жары или лютого холода, которые, должно быть, присущи этой местности. Поселок Кандаснос – достойное продолжение землистого пейзажа. Он такого же цвета. Даже у людей, которые в нем прозябают, землистый оттенок лица и души. Я не заметил ни единой привлекательной девчушки, но уверен, что их попрятали по домам от солдат. О жители Кандасноса, зачем же вы страшитесь, что я способен причинить девицам какое-то зло? Ведь я хочу лишь того, чтобы они меня любили! Я хочу лишь того, чтобы они провели ночь на моем ложе и стали неизгладимым воспоминанием, которое на расстоянии сделает их еще прекраснее! Я хочу лишь того, чтобы они заставили меня забыть светловолосую и молчаливую Розу из Калафа!

Спешу сообщить тебе два приятных известия, Андреу: первое и самое важное из них состоит в том, что этой ночью мне не придется спать в одной спальне с лейтенантом Касаресом. Мне выпало ночевать в одиночестве в доме, где живут трое мрачных мужчин и одна подозрительная, усатая и молчаливая женщина, которые нехотя смирились с моим присутствием, поскольку меня поселили к ним на постой всего на одну ночь. Я уверен, что на чердаке постелили постель красавице, которую от меня прячут. Когда все уснут, отправлюсь на разведку в это предполагаемое любовное гнездышко. Пятнадцатилетняя ли она? Восемнадцатилетняя? Угольно-черноволосая? Или светла, как луна? С агатовыми ли она очами? Или с очами цвета морской волны? Как же можно так жить, если сердце беспрестанно готово вырваться из груди? Хорошо еще, что жизнь лет в сто закончится!

Второе приятное известие, друг мой: я написал пьесу для гитары, она пока без названия. Это нечто вроде печального рондо, с неотвязной меланхоличной темой в фа мажоре, которую невозможно выбросить из головы ни в оригинальном ее варианте, ни в ля миноре. Я сочинил ее, пока скакал по этой проклятой пустыне Монегрос. Та мелодия, которая все время повторяется, Андреу, мне кажется достаточно интересной для того, чтобы использовать ее в одной из любовных песен, в той песне, которую я хочу посвятить своей музе из Калафа: в ней могло бы говориться о том, что… Нет-нет. Это ты, Андреу, маэстро любовного жанра, должен найти подходящие слова. Да, да, я знаю, что рождением моя музыка должна быть обязана твоим словам, но я настолько нетерпелив, что мне в голову лезут всякие глупости. Пиши мне! И пришли стихов! Поразмысли над либретто к опере! Да здравствует жизнь, любимец мой Андреу!

Моя свеча догорает. Она сомнительного желтого цвета и воняет чем-то тошнотворным. Поди-ка узнай, из чего она сделана. Мне только что послышался шум на чердаке: скрипят половицы. Если это не крысы, то, должно быть, девственница, обитающая здесь. Я отправляюсь на поиски нежных успокоительных объятий. Пожелай мне удачи, любимец Фортуны!

Твой друг Нандо

9