Послеобеденный отдых принес сплошные разочарования: ни донья Гайетана не соблаговолила зайти в спальню и раздеться в поле зрения сгорающего от нетерпения телескопа почтенного судьи, ни лицо Эльвиры (то плачущее, то улыбчивое, то глядящее на него перепуганными, полными ужаса глазами) не перестало преследовать дона Рафеля, в самом сердце которого поселился червь, начинавший его грызть. Дон Рафель устроился у себя за столом, без особого желания чем-либо заниматься, и приготовился провести еще один скучный вечер, «Эльвирушка, ведь ты была моей». Он поглядел на свой портрет и грустно усмехнулся. Портрет был хорош, прекрасно выполнен; Тремульес – талантливый художник; но властолюбивый и надменный дон Рафель с того холста, с насмешливой искрой в глазах… с каждым днем все более отдалялся от него нынешнего. У дона Рафеля была власть, связи, богатство; ему завидовали. Однако он был колоссом на глиняных ногах, потому что доступ к власти с первого же дня ознаменовался появлением вереницы врагов, которые скрывались за улыбками и поклонами в длинных коридорах здания суда. А он, с заносчивым презрением, с каким недавно разбогатевший человек смотрит на таких же бедняков, каким он был вчера, сам помог укрепить эту неприязнь. И как всегда, над ним висела угроза того, что губернатор решит от него избавиться: «Ведь он, скорее всего, весьма заинтересован в том, чтобы я не продержался на своем посту дольше, чем он». Впрочем, все это ничего не значило по сравнению с новой угрозой. Дон Рафель уже несколько дней задыхался от страха, думая: «Когда же, Господи, уже повесят этого Перрамона и я смогу снова попытаться жить спокойно?» И эта мысль не оставляла его уже давно и превращалась в маниакальную навязчивую идею, которая угрожала разрушить его сладкие мечты о недоступной донье Гайетане. В глубине души он думал и о том, «когда же Сетубал позволит мне жить спокойно. Какая же мука – жизнь, Господи Боже мой».
Дон Рафель вздохнул и взял в руки «Трактат об основах наблюдения за небесными телами» Далмасеса. Книга раскрылась на страницах, где говорилось о созвездии Орион. Уже несколько дней этот фолиант был постоянным его спутником, поскольку последние ночи под тихим небом он провел в саду, возле цветущей клумбы, исследуя тайны неба, как будто оно было его возлюбленной доньей Гайетаной, прогуливаясь по соседству от бедняжек Плеяд, вечных беглянок, и их защитника Тельца. Он много времени провел, созерцая звезду Альдебаран, словно пытаясь выведать у нее какую-то тайну. Его честь с большим интересом прочел рассуждения Далмасеса об открытиях Мессье[172], охотника за кометами, обнаружившего странный, неподвижный и не поддающийся объяснению объект возле дзеты Тельца[173]. Не зная толком, что с ним делать, астроном дал ему не особенно лирическое название М-1. Дону Рафелю, с его рудиментарным телескопом, казалось, что этот удивительный объект, эта неведомая туманность, имеет форму пятна или же, в зависимости от того, как на него смотришь, краба. Как же могло случиться, что на небе существует такое невероятное количество причудливых сочетаний, о которых сложено столько бесконечных рассказов, доступных лишь избранным? В этом дон Рафель не имел достаточно глубокой профессиональной подготовки, но долгие часы, проведенные на садовой клумбе за наблюдениями, обострили его воображение, и он был уже способен видеть звездные скопления без посторонней помощи. И этим дело не ограничивалось: ему удавалось обогатить их своими собственными историями. Он все еще искал, в созвездии Близнецы или Змееносец, пытливо всматривающиеся в него темные глаза, пристальный взгляд Эльвиры, которого он так никогда до конца и не понял.
Нередко в объяснениях Далмасеса ему казалось интересным только то, что давало простор полету его воображения. Выходит, невооруженным глазом можно разглядеть сто двадцать пять звезд в созвездии Орион? Он насчитал сто шестьдесят. Выходит, Бетельгейзе – красная звезда, а Ригель и Беллатрикс-воительница – бело-голубые? Да. Ну так что же? Такие же бело-голубые и три сестры на кушаке Охотника. Доктор Далмасес утверждал, что Гершель считает, что Альнилам, эпсилон Ориона, – одинокая гигантская звезда; однако две ее спутницы, Минтака и Альнитак, – не те, за кого себя выдают: это двойные звезды. Однако же он, при помощи своего оборудования, не сумел в этом удостовериться. А о многом другом не подозревали ни дон Рафель, ни доктор Далмасес, ни Гершель, ни Мессье: как, например, о том, что Орион действительно является определенной частью звездного неба, а не только представляет собой в перспективе иллюзию созвездия и находится на расстоянии 1300 световых лет от сада дона Рафеля; исключение составляет Ибт-аль-джауза, «Подмышка великана». Альфа Ориона, или Бетельгейзе, красный гигант, – переменная звезда, навечно вставшая на пути от клумбы в саду дона Рафеля с укоренившимися на ней бегониями ко всем остальным звездам созвездия. Дон Рафель не знал, что до звезды Ибт-аль-джауза всего лишь 460 световых лет, как говорится, рукой подать. Как и того, что через полтора века Амбарцумян[174] определит, что возраст трапеции туманности Меча Ориона[175] составляет всего лишь четыреста тысяч лет. На все это его чести было начхать. Он предпочитал предаваться полету фантазии и думать о судьбе великолепного Ориона, который получил от отца своего Посейдона дар ходить по волнам, как по земле. У дона Рафеля голова шла кругом от разнообразия легенд о жизни храброго охотника. Но все они были великолепны. В них говорилось, что юношу полюбила Эос, Аврора, богиня зари (когда Орион восходит на востоке, он покоится в объятиях зари), и Артемида, в приступе ревности, приказала скорпиону ужалить и убить его. Вот почему силуэты скорпиона и охотника навечно отпечатались на небе. И все-таки больше всего дон Рафель любил другую легенду: Орион, благородный и прекрасный охотник, которого сопровождает пес Сириус, гонится за своими жертвами, Плеядами, и тут на него нападает Телец. Он защищается чем-то вроде дубинки, идущей от мю и ню Ориона к северу. Так вот: Артемида, сестра Аполлона, девственная и строгая, вечно юная богиня целомудрия, ослепительная и жестокая Артемида влюбляется в неотразимого охотника Ориона, и Аполлон, возмущенный слабостью сестры, приглашает ее посостязаться с ним в стрельбе из лука. «Видишь вон ту точку на горизонте? – говорит он ей. – Бьюсь об заклад, что ты в нее не попадешь». Артемида прицеливается, стреляет и попадает. А была это голова возлюбленного ею Ориона: он умирает и навсегда восходит на небо. С каким наслаждением дон Рафель воображал плач Артемиды, узнавшей, что любимый убит ее собственной рукой! Эти рыдания могли сравниться лишь с плачем Орфея, потерявшего Эвридику («Che farò senza Euridice!..»[176] – поют у Herr Glück[177]), или исступленной Ариадны, когда, проснувшись рано утром у моря, она понимает, что Тезей ее покинул. «Ах, эти сказки о любви», – думал дон Рафель. От них его сердце таяло, и с этим он ничего не мог поделать. И все они ему нравились: ведь версии трагической истории об Орионе этим не ограничивались. Еще в одной прелестной легенде говорилось о том, что это Орион преследовал вечную деву Артемиду и та, в порыве гнева, велела скорпиону его ужалить и убить. «О жестокая Артемида, Гайетана моя, всегда далекая и видимая только в телескоп!»
Дон Рафель так резко захлопнул книгу, что его вздох застрял между страниц. «Как восхитительно было бы жить спокойно, – подумал он. – Какое блаженство проснуться и слушать одно только пение птиц, в ожидании обильной трапезы. Какое блаженство спать ночью… Какое блаженство жить в мире, где все женщины тебе доступны, Гайетана моя. Какое блаженство никогда больше не думать ни об Эльвире, ни о Сетубале». Но жизнь его была построена по-другому. Дону Рафелю Массо-и-Пужадесу, председателю Королевской аудиенсии провинции Барселона, причитались почести, большие деньги, зависть, отравленные улыбки, платежи, приветствия, прошения о помощи, пожелания начальства, которые на деле являются приказами, подозрения в том, что он может потерять должность, которая всегда висит на волоске, шепотки, скука (как долго длятся вечера без Эльвиры, и до чего он всегда ненавидел салонные игры), одиночество, одиночество и еще раз одиночество. И до какой-то степени ощущение сиротства. И понимание, что он вполне умело достиг того, чтобы ему завидовали больше, чем кому-либо другому в Барселоне, но и клеветали на него больше, чем на всех остальных. И скорее всего, ненавидели тоже больше всех, за исключением генерал-капитана. Хотя это он только предполагал.
Судья встал со стула. От всех этих черных мыслей у него шла кругом голова. «Всю ночь сегодня проведу в саду, – подумал он, забыв о погоде. – Снова отправлюсь в путешествие по небу, как вчера и позавчера». Он подошел к окну и отодвинул тюлевую занавеску. Опять шел дождь, и небо стыдливо укрывалось до самых бровей простынями облаков.
– Черт его дери, – сказал его честь.
Фрага, 13 декабря 1799 года
Никогда не знаешь, как повернется жизнь, Андреу! Сегодня, две недели спустя после приключившегося со мной происшествия, я наконец могу сказать, что начинаю чувствовать себя сносно. Воображаю, какую удивленную мину ты состроишь, читая эти строки. Фрага? Происшествие? Постараюсь рассказать тебе все по порядку. В двух словах, коротко и ясно: я мученик любви. Если угодно, исцеленный мученик любви… Ты не запамятовал то последнее письмо, которое я тебе отправил? Я его написал в Кандасносе. Ох уж этот Кандаснос! Помнишь, я рассказывал, что, как только все заснут, я собирался залезть на чердак в поисках живущей в доме очаровательной незнакомки? Так вот: на мое несчастье, так я и поступил. Тут начались мои беды. Но разве можно было это предвидеть? У меня хватило терпения дождаться, пока все в доме уснули. При тусклом свете своей свечки я вышел в сени, или нечто вроде того, к подножию лестницы, ведущей на чердак. В тех краях все сделано либо из камня, либо из глины, потому что деревья там не растут. Это я к тому, что даже лестница на чердак была не деревянная. А потому она даже не заскрипела и никого не потревожила: я двигался тише, чем тени, о боги! Дверь на чердак была едва прикрыта. Я отворил ее и в глубине, в свете свечи, подобной моей, увидел девушку… сколько я дал бы ей лет? Пятнадцать? Да, пятнадцать. Со смуглой и нежной кожей, с черными, кудрявыми, короткими волосами; все лицо в веснушках, но взгляд живой и вид свежий, как у розы, умытой росой. Все это я разглядел, Андреу, в одно мгновение. Но мне этого хватило, чтобы запечатлеть образ, которым я смогу впоследствии любоваться; этим я и занимаюсь, друг мой: сочинительством. Теперь уже никто, даже сама смерть, не сможет вырвать у меня это чудесное воспоминание о смуглой красавице из Кандасноса. Ты можешь себе представить, что на несколько мгновений я вообразил, что она, безымянная смуглая девственница, ждет меня? Что глаза ее так блестят от жажды увидеть мужчину, остановившегося с ней под одной крышей, голос которого она слыхала, а может быть, и не только голос, но и несколько пьес, сыгранных им на гитаре? Сколько чувств, Андреу, может уместиться в одно мгновение жизни! Я бы даже сказал, что, если эта таинственная незнакомка глядела на дверь в ожидании другого возлюбленного или матери со стаканом молока, мне это не важно: мой любовный роман целую вечность пребудет со мной, и этим я счастлив в полной мере.