– Давай кушай, развеешься.
– Я ни кусочка проглотить не могу, честное слово. Воды. Дай мне воды.
Вода была теплая и дурно пахла, но он выпил ее всю залпом. Потом снова прислонился к стене и продолжал стонать, как стонал весь вечер, – «несправедливо это, Господи, никому я не нужен, хоть криком кричи», – и у тюремщика, сколько ни повидал он на своем веку, похолодело в животе.
В последнюю ночь своей жизни Андреу не спал. Он попытался заснуть; попытался не всхлипывать, подумать о маме, о том, когда он был маленьким и беззаботно бегал под дождем по улицам у церкви Санта-Анна, гонял воробьев и ловил головастиков в луже возле Порталь де ль'Анжель[179], или о тех временах, когда он научился квакать, как лягушка, хрюкать, как свинья, и ворковать, как голуби, в поместье Масдеу, когда всему этому можно было научиться, не выезжая на пределы крепостных стен Барселоны. Узник вспомнил и о том времени, когда выучился грамоте и пристрастился к чтению, а его отец, мечтавший, чтобы он стал музыкантом, мало-помалу притерпелся к тому, что он с каждым разом все больше влюбляется в рифмы и метафоры. И о первом разочаровании, которое побудило его переехать жить подальше от родителей. И о кончине матери, и о том, как отец, для удобства всех домашних, решил, что будет лучше, если Тереза, вместо того чтобы работать в магазине, будет помогать по дому: так девушка стала заниматься всем помаленьку, стирала и готовила, а потом влюбилась в сына маэстро Перрамона и подарила ему медальон, который стал его погибелью.
– Настал час духовного утешения, сын мой…
Андреу чуть не сказал, «входите, патер», потому что ему хотелось поплакать у кого-нибудь на плече. Но как только он понял, что к нему пришел тот же самый священник, который несколько дней назад не поверил в его невиновность, на него нашел, обжигая желчью, приступ гнева, сдержать который было почти невозможно. Патер Террикабрес, собаку съевший на солидном количестве благословений in articulo furcae[180], немедленно смекнул, что заручиться поддержкой этого паренька для спасения его собственной души ему не придется. И он сказал себе, ну что ж, Господь управит, а от упрямцев никуда не денешься. Жаль, конечно, но такова жизнь. И не стал больше настаивать, потому что не мог себе позволить, чтобы случился скандал, как раз сейчас, когда в любую минуту могут объявиться эти пиявки из братства Крови, вампиры, летучие мыши, гиены; все ищут, где бы чем поживиться; и какие бы любезные улыбочки они тебе ни строили при встрече, только того и ждут, чтобы им досталось в безраздельное владение доходное местечко тюремного патера на пласа дель Блат, а ведь как раз поговаривают, и как тут не переполошиться, что его собираются отдать этому разжиревшему негодяю армейскому капеллану из Цитадели[181], так оно и случится, как пить дать; «ходят слухи, что ему посулили целую гору реалов за службу, а я перебивайся тут на нищенском жалованье».
– Ну что же, сын мой, – проговорил святой отец, держась за дверную решетку, после долгого молчания. – Ежели духовного утешения тебе не надобно, навязывать тебе я его не могу. Если пожелаешь, я приму у тебя исповедь и совершу над тобой обряд соборования.
– Ничего мне не нужно.
– Хочешь не хочешь, а отпевание над тобой я потом все равно совершу, – обиженно заключил патер.
И ушел несолоно хлебавши, потому что больше тут ему было делать нечего. Он порядком разозлился, вот, возомнил же невесть что о себе этот малолетка. А малолетка в это время обливался слезами, потому что его считали уже мертвым: отпевали только мертвых. Тут ему взбрело в голову подумать, в какой его положат гроб. Что это, интересно, будет за гроб? Он в отчаянии вскочил и схватился за дверную решетку.
– Я ее не убивал! Невинного человека на виселицу ведете! – крикнул он.
Патер, в глубине коридора, поморщился. Он сделал знак тюремщику:
– Закрой у него деревянную дверь, чтобы не начал скандалить.
И направился в кабинет начальника тюрьмы, глубоко униженный, ведь крайне редко случалось, чтобы так перед ним упирались.
В полночь Андреу попросил, чтобы ему принесли еще воды, письменные принадлежности и бумагу и нечто вроде письменного стола. Начальник тюрьмы дал на все это разрешение. Андреу хотелось разобраться в своем недоумении, и чистый лист бумаги всегда ему в этом помогал. Дрожащим почерком он написал «не знаю, за что меня убивают» и расплакался.
Тюрьма на пласа дель Блат все еще обладала привилегией быть местом заключения приговоренных к смерти за общеуголовные преступления. По обычаю тюрьмы было заведено, что в последнюю ночь перед казнью пожелания приговоренного выполнялись до четырех часов утра. А именно, приговоренный сам решал, предпочитает ли он побыть в одиночестве или желает получить духовное утешение от тюремного священника. Начиная с этого часа к нему получали доступ члены братства Крови, поджидавшие с мрачным видом у кабинета начальника тюрьмы уже с вечера. После их освященного традицией посещения к приговоренному вереницей тянулись государственные служащие и официальные лица: судебный пристав, который нудным и вежливым голосом читал ему постановление об отклонении апелляционной жалобы, поданной адвокатом без ведома Андреу, поверенный из Аудиенсии, с целью осведомиться, в чем заключается его последняя воля, и судья Уголовной палаты, обязанностью которого было сообщить ему, в котором часу будет исполнен приговор. Вся эта суматоха означала, что поспать сегодня ночью в тюрьме на пласа дель Блат никому не удастся. Однако, вопреки тому, что можно было бы себе представить, никакого особенного шума в здании не наблюдалось; понимая чрезвычайный характер этой ночи, все говорили тихо, ходили на цыпочках, искоса поглядывали друг на друга и дожидались четырех часов утра, чтобы заняться своими делами. Проблема со смертельными приговорами состояла в том, что в эту ночь никому отдохнуть в тюрьме не удавалось, особенно если приговоренных было двое. А если казнь затягивалась, то патеру Террикабресу приходилось сразу же после этого служить мессу в монастыре Санта-Моника; и поскольку привычки спать после обеда у него не было, он предчувствовал, что дело кончится мутным маревом в голове и мигренью. Дни казней патер ненавидел в основном поэтому.
– Приговоренный отказался от моей помощи, – признался он начальнику тюрьмы.
Несомненно, хищные зверюги из братства следили за ним из-за двери, пытаясь расслышать, что он говорит.
– Все понятно, патер. Хотите кофейку?
Начальник тюрьмы указал на кофейник в центре стола. Священник налил себе кофе. Он никак не мог успокоиться:
– На сколько назначена казнь?
– На полшестого.
– А пораньше никак нельзя?
Начальник тюрьмы отхлебнул кофе и улыбнулся:
– Опять вы за старое, патер. Это не от меня зависит. Сходите в Верховный суд, им и скажете.
Священник поднес чашку ко рту. Вкусный был кофе. Хорошо, что начальник тюрьмы – большой его любитель… Возможно, именно поэтому оба они хорошо друг к другу относились или, если выразиться точнее, почти никогда не грызлись. Попробовав горячего кофе, патер пробормотал сквозь зубы:
– Лучше зря не тянуть. Этот паренек – отъявленный безбожник. А паршивый голландец уже и вовсе озверел.
– А вы бы помолились за спасение его души.
Патер поднял голову, уязвленный таким замечанием. Ему было неприятно, что его профессионализм подвергают сомнению. Он, между прочим, даже и не заикнулся о качестве тюремного питания, хотя на эту тему можно было бы сказать «много хорошего», или о перестройке дворика, стоившей огромных денег. Он сделал над собой усилие, чтобы скрыть обиду:
– Этим и без меня заняты представители братства. Уж чего-чего, а молитв приговоренным досталось вдоволь. Ими они сыты по горло, не то что жалким ужином, которым их тут накормили.
И отхлебнул еще глоточек превосходного кофе. Теперь он чувствовал себя гораздо лучше.
В камере приговоренного к смерти Андреу снова поглядел на лист бумаги. Он жаждал написать что-нибудь еще, однако к словам «не знаю, за что меня убивают» ему было больше нечего добавить. Андреу знал, что неминуемая смерть с каждой минутой все ближе, и это его страшило, очень страшило. И он ничего не мог сделать для того, чтобы ей помешать. «О, до чего бесчеловечно одиночество, когда так хочется послушать, как рядом бьется сердце, когда тебе невыносимо быть одному…» Но у него не хватало духу даже бумаге поверить свои мысли. К тому же он понятия не имел, что приговоренные к смерти далеко не всегда проводят свои последние часы в одиночном заключении, но что верховный судья очень уж близко к сердцу принял дело Андреу, а равно и дело голландца, как будто был лично заинтересован в их исходе, а потому в качестве исключения и распорядился лишить обоих приговоренных – и Андреу, и голландца – какого-либо общения с внешним миром.
Андреу вздохнул. Ему все еще очень хотелось что-нибудь написать, потому что в глубине души ему казалось, что тогда он умрет не весь. Юноша снова подумал о смерти, о собственной смерти: о виселице, холоде и боли, об удушении, о жадных взглядах толпы… А потом о Боге, о Небесах и преисподней, о вечности, о темноте, о пустоте, о бесконечном пространстве… Андреу верил в Бога, как и все; он был католик, как и все. Но он уже давно исповедовал в некотором роде антицерковные идеи, бывшие в моде среди молодежи; они и помогли ему сохранить присутствие духа перед этими гадкими патерами, которые пытались в его последний час залезть ему в душу. «Но как же Бог? И вечное проклятие? И что наступит после того, как затянут веревку у тебя на шее? Что почувствуешь, войдя в ничто? И есть ли что-либо мучительнее мысли, что умираешь навсегда?..» Смерть, для Андреу, была многолика: она подразумевала все эти безымянные, неизъяснимые страхи, но вместе с ними и путь, из которого нет возврата, и прощание не с величием, не с блистательным завтра (он всегда мечтал стать знаменитым, всеми почитаемым поэтом, но сейчас с радостью согласился бы на жизнь никому неведомого продавца фидеуа), а расставание с солнечными днями, с детским смехом, с запахом мокрой травы, с вечерней скукой, с облаками в небе, с прогулками, с жаждой сочинить стихотворение и напиться ключевой воды.